Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 74

Тогда он почти не поверил старому итальянцу. В единственной пройденной им экспедиции адмирала д'Аламейды было вдоволь еды и пития. И пушек — иначе господство своей Португалии на другом конце света не утвердить!

То было первое упоение победой. Владычеством. И неведомой землей, столь непохожей на его Португалию. Ему было двадцать пять. Время первого вкуса денег и почестей. И первых пыток внутри самого себя…

Теперь, пятнадцать лет спустя, изможденный не меньше собственной команды, он боялся закрыть глаза. Ибо то, что являлось ему во сне, было страшнее яви, которая его окружала. А окружала его бесконечная океаническая стихия. И люди, жрущие опилки, перемешанную с червями сухарную пыль и воловью кожу.

Может, прав был Эстебан Гомес, кормчий корабля-беглеца «Сан-Антонио»? И после открытия обещанного королю пролива, дающего иной, западный путь к Островам пряностей, его флотилии, потерявшей два судна и проевшей почти все свои запасы, надо было вернуться в Испанию. Чтобы потом, когда-нибудь, собрав новую экспедицию, отправиться в единожды найденный путь?

Да, трезвый разум велел сделать так. Но разум иной говорил — кому будет нужен тогда он, Фернандо Магальянш, чужеродный португалец, чья тайна уже поднесена испанскому королю. Главный в жизни шанс даруется единожды. Или никогда. Его шанс был дарован ему только потому, что никто в мире не догадывался о проливе, позволяющем, уплывши на запад, вернуться домой с востока. И лишь он, Магальянш, готов был положить к трону Карлоса новый путь.

Разве испанцы простят ему, что вернувшиеся суда не заполнены до отвала пряностями? Кому нужен пролив, когда нет прибылей, поделенных еще до отплытия? Разве дозволят ему начать все сначала во второй раз и тогда уж обогнуть мир?!

Он слишком хорошо знает ответ — не позволят!

И знает, что свой шанс он не отдаст. Ни за что!

И теперь за его, Магальянша, шанс на величие и подтверждение истинности знания, единожды открытого в голове, жизнями платят умирающие от голода моряки.

Не будь столь благословенной погоды, погибли бы уже все. В день, когда на одном только «Тринидаде» пришлось спустить за борт семь трупов, он приказал сдирать с грот-мачты воловью кожу. Крыс, которых еще недавно матросы продавали друг другу за непомерную сумму в полдуката, последнюю неделю нельзя было достать и за пять.

Съели всех крыс.

Его верный Энрике вчера принес тощую тушку со словами, с какими прежде подавал ужин дома.

— Еда, Господин.

«Еда, Господин!»

По правую руку от него Беатриса, носящая во чреве их второе дитя. Теплый ветер доносит из соседних комнат кисловатый запах. Так в детстве пахла его кормилица, а теперь так пахнет кормилица его сына. Сын жадно хватает губами ее налитую грудь, и через мгновение почти одинаковая улыбка облегчения на лицах у женщины и ребенка. И расплывающееся теплое пятно у второй сочащейся не выпитым молоком груди.

«Еда» было первым португальским словом, которое запомнил Энрике, — в предыдущей жизни его звали Трантробаном.

«Еда», — сказал Фернандо, придвинув к купленному на рынке аборигену миску с рисом и кусками жареного мяса. И, указывая на себя, добавил: «Господин».

«Еда. Господин», — покорно повторил абориген, смиряясь с новой участью. Теперь понятно, кому и за что он служит. Служит «Господин». «Господин» дает «Еда». Можно жить.

Там, куда увез его Господин, бывает так, как Трантробан никогда и представить не мог. Господин называет это: «Холодно». Господин говорит: «Зима пришла». И надо надевать на себя много всяких мешков.





Зато там, куда его привез Господин, женщины такие большие, каких в его племени не бывает! Если бы вождь, каждые десять лун выбиравший в главные жены самую большую женщину племени, увидел ту, с кем он, Трантробан, проводит ночи, когда «холодно, зима», он сразу бы передал ему главный тотем.

У новой женщины Трантробана (Господин называл ее «Идаласьтебеэтатолстаякухарка!», а госпожа говорила «Марта») тело большое-большое. Под огромными мешками, в которые заматывают свою красоту эти северные люди, даже не видно, как у нее всего много! Огромные ноги. Живот, похожий на другой мягкий мешок, куда здешние люди кладут свою голову для сна и называют его «подушка». Живот-«подушка» такой большой, что никто и не заметил, как кухарка выносила его сына.

И белые груди. Каждая не умещается даже в двух его руках! А руки у Трантробана большие, крепкие, крепче, чем руки вождя. Эти руки умеют разбить кокос о камень одним ударом, не то что женскую грудь удержать. Но на грудь его женщины и этих рук не хватит! Груди женщин его племени другие — желтые, продолговатые, свисающие, как манго с ветки. Дома одной руки Трантробана хватало на две груди.

Как Трантробан жалел, что никто в его племени не увидит эти огромные груди его женщины по имени Идаласьтебеэтатолстаякухарка. И никто не поймет, как высоко Трантробан взлетел!

Энрике-Трантробан был единственной ценностью, вывезенной Фернандо из Малакки. На невольничьем рынке у этого мальчишки были глаза уже простившегося с жизнью старика. Что ждало его — рабство на кораблях?

Фернандо купил мальчишку с выпученными глазами и сделал его не рабом, скорее слугой и наперсником. Энрике так быстро научился новому языку и усвоил новую жизнь, что, одетый в цивильное платье, он уже не казался туземцем. Фернандо, скоро переставший замечать, как его слуга не похож на иных слуг, каждый раз удивлялся, когда в Лишбоа и в Мадрите бегущие следом за Энрике мальчишки во все глотки распевали: «Черен-чёрен человек, чур, меня не тронь вовек!»

— Еда, Господин.

При виде тушки тощей крысы — и эта дошла от голода! — Фернандо понял, на что похожи его ночные муки.

Он видел их на картинах странного голландца Хисронимуса, привезенных ко двору второго в его жизни правителя — испанского короля Карлоса. После заполнивших стены королевского дворца картин с мадоннами и ангелами нарисованное голландцем казалось сумасшествием. Непотребством, на которое срамно смотреть. Об этом шептались придворные. Так думал и Фернандо, пока не вспомнил тот странный сон, что долго не отпускал его в индийском походе с д'Аламейдой.

Сон случился вскоре после его первого боевого сражения при Каннаноре. Тогда он, сам раненый, впервые убил человека. И в своих снах из воина и мужчины вдруг превратился в ребенка, старающегося залезть к матери на колени.

Темное сукно платья вырастало до размера гор. Он хотел и не мог по ним забраться, цеплялся за уступы и снова срывался вниз с безмолвным криком на устах.

Он убил человека!

Он, мамин Фермо, убил человека!

Пусть туземца, пусть магометанина! Но разве верующий иначе не имеет права быть человеком? Кто так повелел? Папа Александр VI?

В мае 3493-го Папа подписал Тордесильясскую буллу, поделив еще не открытый «остальной свет» между Португалией и Испанией. Провел пером линию на карте в ста левгах от островов Зеленого Мыса, через год отодвинул ее еще на двести семьдесят левгов к западу. Но видел ли Папа океан и весь прочий мир, чтобы его делить?

Богохульны подобные мысли? Может быть. Но здесь, где мир иной, чем в его родной, но слишком самонадеянной и мнящей себя центром мира Европе, все выглядит иначе. И странным кажется, что некто, живущий за тысячи миль, дарует себе право единожды и навсегда решать судьбы мира — на восток от прочерченной линии все навеки португальское, на запад — испанское!

Папа Александр VI свершил свой раздел единой чертой. Но чем дольше Фернандо думал об этом разделе, тем непонятнее становился вопрос: как быть с линией, которая должна продлиться с другой стороны земного шара? Где линия противуположная Тордесильясской? Докуда миром может править его родная Португалия, а где отсчет господства принятой им недавно новой испанской отчизны?

Но вопросы эти вызрели в его голове много позже. А тогда, на пряной индийской земле его мучили иные мысли — он убил! Голова убитого нелепо запрокинулась, и кровь, струйкой затекающая изо рта за глаза, в его ночных кошмарах превращалась в реку крови, бурлящую, набирающую силу, врывающуюся в море. Он пытался повернуть, но рубаха, напитавшаяся кровью из его раненого плеча, превращалась в парус и несла корабль в огромный, разросшийся до непомерных размеров остекленевший глаз убитого.