Страница 79 из 91
— Молчать! Выходи!
Лунно было. В огороде холодно, от гряд упоительно пахло росной землею. Костя спотыкался на тропинке, жандармы пребольно его подталкивали. У дома чернела закрытая карета, две лошади поматывали головами. Он оглянулся — Катерина стояла в воротах, вцепившись в косяк.
— Будьте счастливы, — с трудом проговорил Бочаров и запрыгнул на подножку.
Ударился обо что-то, нащупал сиденье вдоль стенки. Шумно дыша, затиснув его в угол, взобрались двое полицейских. Запахло лошадью, луком.
— Поспать из-за тебя не пришлось, огарыш.
Костя все никак не мог согреться. Карету мотало, под колесами скрежетали кусочки шлаку. Неожиданно скоро остановились. Один полицейский остался с Бочаровым, второй, отпыхиваясь, вылез. Костя хотел выглянуть, полицейский рванул его назад.
«Кого же еще?» — превозмогая дрожь, думал Костя.
— Под микитки бери, под микитки, — командовал пристав. — Волоком.
— Ирадиона, — ужаснулся Бочаров. — Что же вы делаете, мерзавцы, он болен!
— Заткнись! — Полицейский зажал ему рот.
На губах кислятина. Костя рванулся, отбросил руку, ударил кулаком наугад, пробиваясь к выходу. В голове зазвенело, померкло. Очнулся — руки скручены веревками, во рту кляп и соль. Замычал, замотал головой.
Голос пристава:
— Противиться будешь?
Вынули кляп. Костя отплюнулся, почувствовал у своего плеча мосластое плечо Ирадиона.
— Держись, братику, — шепотом сказал Костенко, — мы еще повоюем.
И все же представлялось, будто не его, Константина Бочарова, везут по ночной Перми в полицейской карете. Это как во сне, когда ты действуешь, говоришь и вдруг замечаешь, что видишь себя со стороны, удивляясь поступкам двойника и радуясь: сейчас случится нечто, перебрасывающее в иной мир, и это нечто зависит от твоей воли…
Карета остановилась, загремело железо, властные голоса раздались. Полицейский чем-то разрезал веревку, распоров и рукав; Костя с непонятным самому себе блаженством зашевелил пальцами. Подхватил под руку Ирадиона.
— Теперь я сам, — сказал Ирадион.
Квадратный каменный двор, стены. Уже светает, все в каком-то неверном сером озарении. Эти стены Бочаров видел снаружи, из Загородного сада…
Железные ступеньки грохочут под ногами. Комната с желтыми голыми стенами и тремя столами. Скуластый офицер при бакенбардах и усах. Костю осматривают, обмеривают, холодными пупырышками покрывается спина. Неужели все в мире повторяется?
— Приметы, — ледяно произносит офицер. — Рост два аршина девять вершков.
— Подрос, — смеется конопатый чиновник в нелепом гороховом мундире, весьма на вид добродушный, листая тоненькое «Дело».
— Волос черный прямой, глаза карие с подпалиной. Борода и усы черные без проплешин. Особых примет не имеется. Давайте второго.
— Я протестую, — закричал Костя, обращаясь к чиновнику. — Костенко болен чахоткой. Его необходимо отправить в больницу!
— Молчать? — взвизгивает чиновник.
Бочарова выталкивают в другую дверь.
— В общую камору, — глухо раздается в коридоре.
глава шестая
Епишка бегал по Мотовилихе, орал благим матом. Хозяйки доили коров, звон струек в подойник заглушал Епишкины вопли. Хозяева отстрадовали на покосах, завтра собирались на работы от зари дотемна — где уж там слушать какого-то горлопана. И опять же, коли забрали двух начальников, стало быть, надо: проворовались, поди, либо старые грешки выплыли. На кладбище Бочаров-то слово говорил, против начальства увлекал, а от добра добра не ищут. Сыты, обуты, одеты, по праздничкам гульнуть можно — чего еще-то надо трудящемуся человеку?
Стучит Епишка в рамы, подпрыгивая с земли:
— За нас, люди добрые, едрена вошь, безвинно человеки маются. Выходи миром отпрашивать нисхождения!
— Поди, поди, не то кобеля навострим, — гонят Епишку.
Но в души поторжников пал голос Епишки раскаленной искрой. Как тогда на кулачный бой, собрались у пруда, пошли толпой человек с полсотни к заводоуправлению. Евстигней Силин прятался за спины, в передние ряды не хотел. Остановились, утюжа бороды, уняв горланов, ждали. Чиновники расплющили носы о стекло, посинели со страху. Появился Воронцов в потрепанном сюртуке с пробеленными локтями, в буром от окалины картузе:
— Чего собрались?
— Ответь ты нам, Николай Васильевич, по совести, за что нашего заступника забрали?
— Разве сами не слышали?
— Да ведь правду он вроде говорил.
— Чью правду? Правду смутьянов, правду тех, что желает безработицы, голодной смерти! Судить будут Бочарова. Можете выступать свидетелями. И если его оправдают, я буду рад не менее вас. А засим прощайте, — повернулся на каблуках, исчез в двери.
Мужики полезли пятернями в затылки.
— Пиши меня свидетелем, — заволновался Епишка, наскакивая на грамотеев. — Все как есть пиши: и про Вышку — мол, чуть не, утопили, и про дома с огородом!
— Напишем, — с сомнением сказал Силин, — да будут ли читать?
— Будут, капитан обещал — будут!
Назначив грамотеям сроки, разошлись поторжники по домам. А тем временем поднялась с постели Наталья Яковлевна Гилева. Поднялась, черный платок надела на седые нечесаные волосы, взяла в руки батожок, которым в последнее время подпирался старый Мирон, и тихонько вышла за ворота. Все слышала она в ту ночь: и как подъехала карета, и как выбежала в сенцы Катерина, и что крикнул на прощанье Константин Петрович. Выкатилась тогда из потухших глаз слезинка, просветлила душу.
Шла одиноко под гору тем извечным путем, которым проходила в крепком семействе своем на зависть и любование всей Мотовилихе. Несла узелок тяжести непомерной. И великой надеждой светились впалые глаза ее. Алое полымя заката нимбом окружало старую женщину, и казалось, не трогают ее ноги земли — к небу возносится она, к небу. И глядела ей вслед Мотовилиха, оцепенев у калиток и окошек, ожидая чуда.
Но не было чуда. Спустилась Наталья Яковлевна под гору, перекрестилась на церковные главы, остановилась у заводоуправления. Выскочил старик сторож, забормотал растерянно:
— Домой господин капитан ушедши. Почитай, сутки на службе пробыл. Слышишь аль нет?
Наталья Яковлевна слышала. Пошла по деревянному тротуару к дому, где жил капитан Воронцов. Дюжий швейцар отворил двери, зыкнул:
— Никого пущать не велено! Проваливай, мать, проваливай!
Легонько подтолкнул ее, а она будто и не почувствовала, двинулась вверх по лестнице, простукивая батожком ковровую дорожку.
— Вернись, говорю! — закричал швейцар, хватая ее за плечо.
Распахнулись вверху двери — Наденька удивленно в них выпрямилась.
— Я мать, — сказала Наталья Яковлевна.
Наденька закрыла лицо руками, потом ладонью дотронулась до ее платка, путаясь в длинном подоле платья, отступила. И Наталья Яковлевна оказалась в прихожей, и будто сама растворилась перед нею другая дверь. Капитан Воронцов с помятым в коротком провальном сне лицом, в халате до пят, туманными еще глазами вопросительно смотрел на нее.
— Возьми это, — протянула Наталья Яковлевна узелок.
— Что такое, что такое? Мне ничего не нужно.
— Возьми это.
Он развернул, увидел медаль на Станиславской ленте, деньги, схваченные бечевкою, — ссуду заводоуправления на похороны.
— Возьми и слушай… Сына своего, мужа своего отдала я тебе. Ничего более у меня нету. Но не внемлет господь моим молитвам, не помирает душа. Так отдай мне сироту бессчастного, за доброе сердце, за любовь к людям брошенного тобою в железо и мрак…
— Это что за сомнамбула? — воскликнул поручик Мирецкий.
Он стоял в двери, расставив ноги, держа в одной руке картуз, в другой сверток; белели крепкие зубы под раздвинувшимися в улыбке усами. Если бы пушка выстрелила в квартире Воронцовых, вряд ли это так потрясло бы Николая Васильевича, как этот внезапный смех.
— Хорошо, хорошо, я постараюсь что-нибудь сделать, — заторопился Николай Васильевич, — ты сейчас ступай с миром и помолись, чтобы полиция оказалась добросердечной. Григорий, — крикнул швейцару, — проводи!