Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 91



— Детишков, детишков бьете, едрена вошь!

И замелькали кулаки, палки, смешалось все, заклубилось, посыпалось; поползли, выплевывая красные лоскутья, покалеченные.

Овчинников помянул бога, тараном пошел, круша всех, кто попадется, добрался до Никиты. Столкнулись. Никита ловко подставил локоть, отбивая удар, ткнул кулаком. Из носа Андрея прыснула юшка. Он размазал ее ладонью, со всего плеча хрястнул врага под вздох. Никита согнулся, затряс головой. Андрей сцепил кулаки вместе, чтобы, как топором, перебить ему шею, и не заметил — ринулся на него озверелый поторжник, с маху опустил полено. Андрей плашмя, лицом кверху, упал. Забыт закон — лежачего не бьют: сейчас Андрея затопчут, сейчас. Но Никита падает на него, заслоняет ладонями его голову. Обоих втаптывают в снег.

Но кто видел, кто видел, как человек с замотанным в платки лицом подкрался к Бочарову со спины, легонько сунул ему под лопатку кулак и бросился вон из драки? Кто заметил, как Бочаров шатаясь, пошел в сторону, упал на колени, стараясь рукой дотянуться до спины, осел, вытянулся?..

По улицам, охая, отплевываясь, поднимались побитые. Иные оборачивались, грозили кулаком. Бабы и девки подхватывали их под мышки, помогали. Мрачно, глядя в сторону, расходились по домам отрезвевшие. Не было обычной похвальбы, хохота, песен.

На пруду уже все кончилось. Покалеченных отнесли в госпиталь, остальные поразбрелись сами. Только двое полицейских бродили по утоптанному, в пятнах, снегу, подбирали в полы шинелей свинчатки и гирьки.

У госпиталя толпились бабы, закусывая концы платков, причитали; полицейский напирал на них:

— Пущать не велено. Говорят вам, мертвых тел нету!

А в госпитале между тем человек двадцать пришлых и коренных стонали, булькали, хрипели. Никита и Андрей лежали без памяти на одной койке, измазав друг друга кровью. В углу под окном лежал Бочаров. В покой заглянул поручик Мирецкий, постоял возле него. Грудь Бочарова подымалась редко, почти незаметно, запали глаза, завосковел и заострился нос, на спекшихся губах пузырилась пена. Поручик пожал плечами и вышел.

глава одиннадцатая

Тяжело проходило похмелье после праздников. Двоих парней отпел отец Иринарх — пришлого и коренного, об обоих сказал тихонько, со старческой слезою: «И сотвори ему вечную память». Над обеими могилами колотились о гроб матери, и на кладбище между Мотовилихой и Пермью рядышком стали еще два креста. Остальные выжили, ушли из госпиталя домой в лубках и струпьях.

Алексей Миронович сделался неразговорчив, даже Катерине спустил неслыханную дерзость. Как отбросил от себя этого мужичонку, как отрезвел, — выбрался из толпы и увидел: бежит с берега Катерина и на глазах у всей Мотовилихи кидается к пришлому парню. Парень лежит на снегу, голова мотается, а Катерина голосит над ним, будто мать или жена. Схватил ее Алексей Миронович за платок вместе с косами, а она свое:

— Звери вы, звери, Никиту убили!

Гилев забрал ее в охапку, перешагнул через Андрея Овчинникова, лежащего тут же, потащил домой. Бросил на лавку, сатанея, сдернул с крюка вожжи. Яша и Наталья Яковлевна повисли на руках. А Катерина — глаза сухие, в лице ни кровинки — встала:

— Попробуй тронь.

Алексей Миронович вожжи бросил, загвоздил кулаком по столу:



— Не прощу, шлюха подзаборная!

Она вскрикнула, выбежала, Яша — за нею. Уговорил, вернул. Только что ни день стала бегать в госпиталь. «Ну, ну, — думал Алексей Миронович, — потряси хвостом-то. Натрясешь — выгоню, отрекусь».

— Проглядела, старая, до позора дожили, — перекидывался он на Наталью Яковлевну.

— Да чего проглядела-то? Они ведь тоже, поди, люди. — И Наталья Яковлевна принималась корить: — Совсем сдурели. За что Костю-то убили? Правду ведь он говорил вам, а?

— Это все ваш капитанишка, — встревал старый Мирон, надсадно ворочаясь в постели. — То ли ишшо будет…

Муторно на душе у Алексея Мироновича, словно потерял что-то, а сколько ни силился — не вспомнит.

И в землянках на скате Вышки приуныли. Уж коли их заступника зарезали, коль полиция смотрит сквозь пальцы на смертоубийство, не видать ни изб, ни усадеб, вековать в земляных норах до второго пришествия.

Никита Безукладников лежал в летней избе Паздерина под всяким тряпьем: парни, живущие с ним, набросали. В углах березовыми чатами наплывал снег. То холодом, то жаром охватывало все тело, внутри не было опоры, воздух прорывался будто сквозь лохмотья легких. Пожалуй, впервые за двадцать три года вышло так, что можно было оглядеть свою жизнь от первых памятных дней до Мотовилихи. Отец смертным боем вогнал мать в могилу, сам замерз под забором. Трех братишек и двух сестренок забрала родня, а Никиту по годам определили учеником токаря по металлу. Лишь тайком подбирался к чудной машине, трогал ее теплые гладкие округлости, а потом — подзатыльник: «Никишка, подай, унеси, принеси, Никишка — за водкой!» И так четыре года. Уже усы распушились, уж голос не осекался, а он все бегал. Сколько раз в летнее предвечерье падал на берег Волги, нюхал рыбный запах поносного ветра, глядел, как белая волна стремительно катится и шипит по галечнику. И тянуло за тугим парусом беляны в чужие края, откуда наезжали смуглые чернобородые люди в полосатых халатах. А надо было в набитую ребятишками избу, в уголок под лавку вместе с блохастым Тузиком, надо было, пальцами раздирая глаза, натыкаясь на зуботычины, чистить станок и снова белкой вертеться в колесе. Но был праздник — допустили его к станку, запел станок под истосковавшимися руками, и волосатый, опухший от запоев дядя Фролыч, мастер, удивленно выругался…

Были разговоры в потайных углах о воле, о жизни без хозяев и чиновников. А хозяева и чиновники выставили всех за ворота. «Жалко мне отпускать тебя, Безукладников, золотые твои руки, — сказал цеховой мастер Дребянко, к которому в иную пору и не подступись, — дождемся лучших времен — вертайся…» И вот — Мотовилиха. И река здесь широкая, в белых завоях, и люди вроде бы окают, как на Волге, и, как на Волге, венец по берегу, только не прикипает душа ни к чему. Может, когда станки будут — прикипит. А пока плотничает Никита вместе с десятками подобных птах залетных, обшивая досками пустоту цехов.

Кажется, обо всем он успел рассказать Катерине. Еще летом приметил ее на улице, удивился, как маленькой королевной входит она в соседские ворота, тоненькая, смуглая, коса через грудь. Потом глядел в щель забора, запомнил все ее движения, каждый звук ее негромкого голоса. Не выдержал, встретил как-то раз, сказал об этом. Она не засмеялась, не осерчала — оглядела его, вроде бы жалеючи, и ушла. Потом еще были редкие, как бы случайные, свидания у забора, когда Мотовилиха угорала от пьянства. Катерина ничего о себе не говорила, только вот совсем недавно сказала: «Боюсь за тебя…»

Близко живет она, а не дотянешься. Ни кола у него, ни двора, голь перекатная, одни руки, гораздые ко всякому мастерству. Да у кого из мужиков покоятся они на брюхе? Вон стоит с ним на лесах крестьянин Евстигней Силин. Был поторжником, капитан как-то приглядел его, послал плотничать, оказал, чтобы потом вместе с Безукладниковым станки ладил. Так этот Евстигней доски оглаживает — хоть в цирюльню ставь. «А чего, — говорит, — себе не себе, да ведь сам делаешь, попробуй руки-то свои обмани…»

Думает Никита о всяком, вокруг да около ходит, чтобы заглушить беспокойство. Но не мог не ввязаться в эту драку — за артель, и сколько теперь валяется. А ведь не заплатит никто, хоть на паперть садись. Паздерин уже намекает со стервозной улыбочкой: «Ты не беспокойся, оклемывайся, должок-от как-нибудь загасим». Знает Никита, чем это пахнет…

Стукнула дверь в сенцах, заскрипели половицы, отворилась вторая, и на пороге — Андрей Овчинников. Заплыли глаза, борода спутана войлоком. Снял шапку, вся голова замотана. Никита приподнялся на локте:

— Садись. В ногах-то правды нет.

— Да в чем она! — Андрей скосоротился, осторожно сел на лавку, вытянул из-за пазухи сверток. — Гостинца тебе мать прислала…