Страница 2 из 91
Смотритель окраинного яма, пока впрягали свежих лошадей, испуганно прислушивался к ропоту сходки в селе, жаловался:
— Староста наш с писарем за приставом поскакали. Батюшку антихристы из церкви выперли. Ох, что-то будет, что-то будет!
Жандарм кипел самоваром, но вмешиваться не решался. Свирепо глянул на Костю, сорвал сердце в крепком словечке.
Дорогой его, видимо, поукачало, и он, остывая, бормотал в усы:
— Откудова только возникают? Сидели бы с барышнями, ножки ихние прижимали, а не то всякие разные торговые дела… По мягкости характера государь наш послабление дал. Книжки всякие, слова. Образование выдумали. Одной свободы им мало…
Костя молчал. Горькие строки возникали одна за другой: «Назови мне такую обитель, я такого угла не видал, где бы сеятель твой и хранитель, где бы русский мужик не стонал…»
Покачивалась кибитка, и в лад, в лад качанию угадывались теперь ритмические слова: «Стонет он по полям, по дорогам, стонет он по тюрьмам, по острогам…»
Жандарм думал, что студент задремал, ткнул его в бок:
— Эй, замерзнешь, еще отвечать за тебя!
И все-таки, хоть и странно было это, жандарм как-то еще связывал Костю с прошлым. А теперь Бочаров сиротливо стоял со своим баульчиком сбоку прямой неширокой улицы. Вообще, насколько смог он заметить, все улицы и переулки в Перми были очень прямыми, как в Петербурге, только глубже лежали в них снега. И вместо каменных громад по сторонам их стояли дома в один — много два этажа, либо сплошь деревянные, либо с кирпичным низом.
Жандарм сдал Бочарова с рук на руки какому-то лысому и в бакенбардах чиновнику. Тот уныло прочитал, что студент Петербургского горного института Константин Петров Бочаров выслан в административном порядке из столицы за укрывательство прокламации «К молодому поколению», злостно направленной на расстройство общественного порядка.
Костя был определен под надзор полиции. Ему воспрещалось, покидать Пермь без особого на то разрешения, воспрещалась всякая педагогическая и публичная деятельность, не дозволялось работать, печатником, литографом, фотографом, библиотекарем или служить в такого рода заведениях… Но, сказали ему, при высоком соизволении господина начальника губернии он может служить в канцеляриях государственных ведомств.
Ни о каком деле в своем изгнании Костя не думал. Он стоял, притиснув к коленям баульчик, дыша колючим воздухом, потерянно оглядываясь. Слева от него на вытоптанной, замусоренной по снегу площади виднелись торговые каменные ряды, дальше опять угадывали глаза низкие провинциальные строения. Справа заметил он окна магазинов и помпезный дом, вступивший в улицу высоким подъемом с лестницей и толстыми колоннами. Уж прокрадывались в улицу ранние декабрьские сумерки, магазины были забраны железными ставнями на болтах, редкие прохожие торопливо бежали по дурно прометенному тротуару. Небо серело, угасало.
И так же замирало все в душе Бочарова. Казалось, что он один; тоненьким прутиком торчит посередь бескрайней заснеженной пустыни, никто не отзовется на его крик, никто не заметит его отчаяния.
Однако надлежало идти: у Кости на руках было предписание мещанской вдове Поликуевой. Вдова обязана дать предъявителю сего угол и содержание. Бочаров перехватил баульчик и двинулся напрямик.
Перед ним мелко шагала фигура в сапогах с калошами, в шалях и платках, по-цыгански пестрых. Костя окликнул, увидел не то стариковское, не то старушечье лицо с белыми мохнатыми бровями, спросил, как найти кладбище.
— Придет пора, сволокут, — пробормотали в ответ. — Сами же нс спешите, молодой человек.
Пришлось объяснять, что возле самого кладбища живет мещанская вдова Поликуева, которую он разыскивает.
— Нет прямее пути, чем на кладбище, — сказала фигура. — До Разгуляя и от Разгуляя…
От быстрой ходьбы Костя разогрелся. Впереди как-никак маячил какой-то теплый угол и, наверное, еда. А может быть, эта самая вдова окажется доброй и ласковой молодой женщиной.
В Разгуляе теснили друг дружку питейные заведения и еще бойко торговали. У поперечного бруса, понурив головы, зябли под мешковинами лошади. Хозяева их отогревали печенку забористой водкой. То и дело распадались двери, выплевывая клубы пара, надрывные песни, ругань. Пошатывающиеся люди раскорячивались у самого угла и опять ныряли в пар.
Впереди сгустками дыма застыли деревья, показалась церковь с малой колокольней. Чуть в сторонке едва виднелась кучка слободских домиков с бельмастыми окошками. Из кладбищенских ворот появился человек в долгой шинели, в солдатском картузе. Уши его были увязаны теплым платком, из-под платка вылезала желтоватая вата бакенбардов и паклевые усы. Вместо правой ноги была деревяшка. Она с визгом уходила в снег, и человек низко припадал набок.
Глаза у него были маленькие, круглые, буравчиками. Прощупав ими Костю, он сиповатым прокуренным голосом ответил:
— Поликуеву? Пойдем, покажу.
По дороге спросил только об одном: как звать-величать, и сам представился:
— Отставной бомбардир Кузьма Капитонов Потехин, а ныне церковный страж Капитоныч…
От него строго пахло табаком, ладаном. Он то и дело снимал рукавицу, огребал щепотью усы, а сам все посматривал на Костю, словно прицеливался. Наконец остановились возле чистенького домика, огражденного заборчиком. Крыльцо с двумя столбушками по бокам было прометено, и лежал на нем голик для обихода ног.
— Стучи-ка, — предложил Капитоныч, — а я побегу. Со вдовой видаться нет охоты. Лучше уж с покойниками: не грешит, кто в земле лежит.
Костя побренчал железным колечком на двери. Мигнул и растаял свет за стеклом, послышались мелкие, почти невесомые шажки, смиренный женский голос:
— Добрый ли человек?
— Назначили к вам постояльцем.
— Вот спасибо-то, вот спасибо, — обрадовалась хозяйка, отпирая. — Милости просим, голубь ты мой.
От такого привета у Кости на душе потеплело. В темноте сенок он плохо разглядел хозяйку, перешагнул через порожек в избяное тепло, напитанное церковными запахами. Сунул под лавку свой баульчик, нацепил на крючок, торчавший из косяка, башлык, фуражку и шинель. Хозяйка поставила на стол свечу в зеленоватом медном подсвечнике; язычок пламени успокоился, зернышком вытянулся вверх.
Хозяйка принялась хлопотать: на столе скоренько возник самовар, душистые багряные варенья в вазочках, ситный хлеб. Была Поликуева серенькой, похожей на мышку, лоб и глаза скрывала низко опущенным шалашиком платка. Пригорюнясь, подперев тыльной стороною ладошки подбородок, глядела, как жадно принялся постоялец за еду.
— Намаяли тебя, горемычного, — заговорила она, — а ведь каков твой грех? Все ныне грешат, все маются, да хуже всего, когдалюди власть господню себе берут, вершат суд и расправу.
«Как верно она говорит, как верно, — оттаивал Костя в тепле, соловея от чая. — Добрая, должно быть, женщина…»
— Ты уж прости меня, обрадовалась я, что тебя ко мне определили. Снежок разметать, дровишек насечь будет кому.
— Очень рад, очень рад. — У Кости заплетался язык, перед глазами баюкающе колебалась дорога, потряхивались бубенчики.
Хозяйка пошуршала перед ним какой-то бумагой, пододвинула склянку с чернилами.
— Не прогневайся, что сразу о деле потолкуем. Позволь денежки, какие от казны положены тебе на содержание, мне получать. Хлопотно это, да и велики ли они? По молодости твоей и вовсе капля воды. А я удержу за стол и угол, остальное сочтем.
— Пожалуйста, пожалуйста, — кивал Костя, которому ни о каких хлопотах и думать не думалось.
Не глядя подписал бумажку, хозяйка ровненько сложила ее, убрала за божницу, предложила передохнуть с дорожки. Повела за перегородку с фанерной дверью, указала кровать. Ах, какой приманчивой была схимнически жесткая постель с плоскою подушкой, такая чистая под стеганым одеялом. Костя сел на нее, морщась, потянул за каблук приставший к ноге сапог.