Страница 11 из 25
Из классических произведений в самый канун Февральской революции был показан в Петрограде, в Александрийском театре, бессмертный памятник лермонтовской драматургии, знаменитый мейерхольдовский «Маскарад», по моему убеждению, шедевр театрального искусства.
Первая мировая война имела грандиозные последствия в истории России. Она только в первые месяцы вызвала некоторый патриотический подъем. Прошел первый год надежд на победы. Скоро наступили разочарования, затруднения бытового порядка, поползли слухи об изменах и отсутствии патронов и снарядов. Совершенно очевидным стал империалистический характер войны.
Страна уставала, обессиливалась, старая, ржавая государственная машина разваливалась по частям, которые уже работали несогласованно, с перебоями, постепенно терялось управление, бессмысленно и тяжело, по инерции еще двигались лишь какие-то колеса.
Подъем первых дней войны сменился безнадежностью и тупостью дальнейших будней, зрели народный гнев и протест против ненужной войны, против прогнившего общественного строя.
Сначала война казалась далекой, все ужасы, кровь и грязь, вши, страдания и окопы появились реально уже потом.
Нам же, гимназистам, подросткам, война казалась романтическим и чуть ли не праздничным событием, похожим на какую-то гигантскую и шумную игру.
Мы, гимназисты, спешили встречать первых раненых на Брестский вокзал; порядок был полный, сестры милосердия были очаровательны в своих новеньких костюмах, офицеры, бывшие на вокзале, подтянуты и щегольски одеты, даже сами раненые, которых выносили и которые выходили из вагона, имели, казалось, радостный и праздничный вид. Их осыпали цветами, подарками и улыбками.
Мы ходили встречать царя, который приезжал в Москву в начале войны, и пели: «Славься, славься наш русский царь». На этот раз его встречали достаточно помпезно и шумно.
Я помню, когда он приезжал на торжества «Триста лет дома Романовых» в 1913 году, странное впечатление произвела на меня та встреча.
Я попал на Мясницкую улицу, по которой он должен был проехать с Николаевского вокзала в Московский Кремль. На тротуарах уже толпился народ. Я тоже остановился в ожидании царского проезда. Все было довольно примитивно и наивно. Полицейские и городовые с помощью дворников осаживали толпу, кстати уж не такую многочисленную, и тут же организовали цепь из людей, стоявших впереди, вперемежку с дворниками. Не разрешали стоять со свертками. Через час-полтора ожидания вдали появились коляски. Впереди как будто ехал полицмейстер, еще какие-то чины, дальше следовала коляска с царской семьей. Лошади как-то торопливо трусили, царь, придерживая маленького наследника, так же торопливо козырял и кланялся, пугливо озираясь в сторону толпы и вежливо кивая в ответ на довольно жидкие приветствия и «ура». Было впечатление, что все это ему в тягость. Как бы скорее проехать – вот, говоря актерским языком, было сквозное действие этого царского проезда. Странное и никак не торжественное впечатление. И рассказать-то дома было не о чем. Разве потом только, уже после революции, я вспомнил этот проезд, и он стал мне более или менее понятен...
Итак, угар первых дней войны постепенно проходил. Военные, сумеречные будни неуклонно и почти безнадежно катились и катились вплоть до Февральской революции. В это время или, вернее, зимой 1916/17 года определилось и созрело окончательно мое актерское призвание.
В дни политической безнадежности, усталости, невероятных и непонятных распутинских событий, последних преддверий Февральской революции, театральная жизнь тем не менее, как я уже сказал, била ключом. И, пожалуй, странно, что в это мрачное, предгрозовое время один театр привлек мое особенное внимание и, как мне кажется, влил в меня последнюю и решительную каплю театрального яда и очарования.
Тогда я был уже заядлым театралом, но некоторые зрелища оставались для меня недоступными.
Меня давно привлекала таинственная марка одного театра – распростертая черная летучая мышь, изящные, маленькие, из тонкой бумаги афиши, где не менее таинственно значилось: «Театр-кабаре «Летучая мышь», съезд к 11 час. 45 мин. веч., цена за вход 5 р. 10 к.».
На афишах были заманчивые и пестрые названия, вроде: «Табакерки знатных вельмож», «Что произошло на следующий день после отъезда Хлестакова», инсценировки гоголевской «Шинели» и «Ссоры Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем», «Песенка Фортунио» Оффенбаха, «Танцулька маэстро Попричини» и «Лекция о хорошем тоне».
Театр был недоступен мне не только по цене за билеты, но и по времени начала ночного представления. Из ответов отца я понял, что это, по-видимому, очень занятный театр, но театр, доступный лишь богатым людям, так как, кроме платы за вход зрители, сидящие за длинными столами, обязаны по дорогим ценам заказывать себе во время представления кушанья и напитки. Однако мне очень хотелось пойти в этот театр. И вдруг на рождественских каникулах появились знакомые афиши «Летучей мыши», где значилось: «Утренники по удешевленным ценам».
Вместе с гимназическими товарищами во главе с тем же Николаем Хрущевым мы заранее запаслись билетам, и и отправились в «Летучую мышь».
Войдя в таинственный подъезд самого высокого в то время в Москве дома Нирнзее, мы по обитому мягким бобриком спуску сошли мимо громадного железного фонаря с выкованной на нем распростертой летучей мышью в подвал здания и, раздевшись у входной двери, встретились с толстым и добродушным господином, облаченным в безукоризненно сшитый смокинг. Круглое, как луна, лицо добродушно улыбалось входившей публике. Господин весело и шутливо всех нас приветствовал, направляя входивших в оригинальные и со вкусом обставленные фойе, в которых старинная мебель, люстры и чугунные фонари перемешивались с ультрасовременными картинами, красочными эскизами декораций и карикатурами по стенам. Господин продолжал шутить по поводу первого знакомства «Летучей мыши» с гимназистами и учащимися Москвы. Я узнал по фотографиям и по портретам в театральных журналах хозяина, директора и создателя «Летучей мыши» Н. Ф. Балиева. Через несколько минут я уже видел его сидящим в кассе, рядом с кассиршей, и весело торгующим билетами.
В зрительном зале стояли длинные узкие полированные столы, не покрытые скатертями. Мы заказали себе какую-то скромную еду, как, впрочем, и большинство присутствующих. В ложе заиграл маленький, но удивительно приятный и особенный оркестр. Занавес с ручными аппликациями из гирлянд роз и лукавых сатиров озарился светом рампы и выносных софитов, меняя краски выпуклых аппликаций. У занавеса появился тот же Балиев, который запросто, легко начал говорить с публикой.
«Конферансье». Какой скорлупой пошлости обросло это слово. До сей поры сохранились еще самодовольные, наглые «ведущие»... При этом слове я теперь всегда вспоминаю классического конферансье из образцовского «Необыкновенного концерта» – великолепную смесь пошляков, ведущих концерты, похожего на всех и ни на кого в отдельности. Вы такого видели совсем недавно где-то. Только не можете вспомнить, кто же это. Великолепная сатира Образцова!
Сейчас мне хочется припомнить время, когда первый конферансье в России – Балиев – не нес той шелухи пошлости, которой обросло это слово. Разговор свой он вел просто и непринужденно, подчас что-либо спрашивал у сидящих в зале. И те отвечали. Правда, иногда робко. Но иногда и Балиева сажали в калошу. Так, на нашем утреннике отличился тот же Коля Хрущев, который, не растерявшись, сострил в ответ Балиеву так, что был награжден аплодисментами зрителей и понес эту славу с собой в гимназию. Зрители так же непринужденно задавали иногда вопросы Балиеву, и тот почти всегда остроумно отвечал экспромтом, чем и был знаменит в театральной Москве. Таким образом, конферанс его не был выучен и приготовлен заранее. Конечно, некоторые заготовки на ряд программ он делал, но стиль, смысл и характер его роли конферансье были импровизацией. Если же он дважды или трижды повторял свою остроту, публика осуждала его и говорила, что «Балиев повторяется». Это объяснялось еще тем, что его остроты переходили в Москве из уст в уста.