Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 110 из 120

Домиция Лепида сказала:

— Надеяться не на что, бедное мое дитя; выхода нет. Тебе остался единственный благородный поступок — взять у него кинжал и убить себя.

— Не верю, — рыдала Мессалина. — Клавдий ни за что не отважился бы избавиться от меня таким образом. Это все придумал Нарцисс. Надо было давным-давно убить его. Гадкий, ненавистный Нарцисс!

Снаружи послышалась тяжелая поступь солдат.

— Гвардейцы, стой! К ноге!

Дверь распахнулась, в дверном проеме, вырисовываясь на фоне ночного неба, появился полковник. Встал, сложив на груди руки и не говоря ни слова.

Мессалина вскрикнула и выхватила у Эвода кинжал. Боязливо попробовала пальцем лезвие и острие.

— Ты что, хочешь, чтобы гвардейцы подождали, пока я найду оселок и подточу его для тебя? — с насмешкой произнес Эвод.

Домиция Лепида сказала:

— Не бойся, дитя, тебе не будет больно, если ты сделаешь это быстро.

Полковник медленно расцепил руки и потянулся к эфесу меча. Мессалина приставила кончик кинжала сперва к горлу, затем к груди.

— О, мама, я не могу! Я боюсь!

Меч полковника уже покинул ножны. Полковник сделал три больших шага вперед и пронзил ее насквозь.

Глава XXX

За ужином Ксенофонт дал мне еще одну порцию «олимпийского» снадобья, и ко мне снова вернулось то отрешенное спокойствие, которое начало было меня покидать; я мгновенно уснул. Проснулся я внезапно — меня вырвал из сна грохот тарелок, которые уронил нерадивый раб, — громко зевнул и попросил прощения у всех присутствующих за свои дурные манеры.

— О чем тут говорить, цезарь?! — вскричали они. У всех был испуганный вид. «Нечистая жизнь, нечистая совесть», — подумал я.

— А не подсыпал ли кто-нибудь яд мне в кубок, пока я спал? — поддразнил я их.

— Упаси бог, — запротестовали все.

— Нарцисс, в чем был смысл шутки Веттия Валента насчет Колчестера? Будто британцы отдают мне божеские почести.

— Это не совсем шутка, цезарь, — сказал Нарцисс. — Не буду скрывать от тебя: в Колчестере действительно воздвигнут храм в честь Бога Клавдия Августа. Они поклоняются тебе с начала лета. Но я услышал об этом только сейчас.

— Вот почему я чувствую себя так странно. Я превращаюсь в бога! Но как это вышло? Я помню, что в письме Осторию утвердил постройку храма в Колчестере в честь Божественного Августа в благодарность за победу римского оружия в Британии.

— Полагаю, цезарь, что Осторий — и это вполне естественно — спутал, о каком Августе идет речь, тем более что ты писал о победе римских войск. Божественный Август остановился на берегах пролива, и его имя для британцев по сравнению с твоим — ничто. Мне сообщили, что туземцы говорят о тебе с величайшим благоговением и страхом. Они слагают поэмы о твоем громе и молнии, о магическом тумане и черных духах, о горбатых чудовищах и чудовищах, у которых змеи вместо носов. С политической точки зрения, Осторий был совершенно прав, посвятив храм тебе. Но я очень сожалею, что это было сделано без твоего согласия и, боюсь, против твоего желания.

— Значит, я теперь бог, да? — повторил я. — Ирод Агриппа всегда говорил, будто я этим кончу, а я утверждал, что он болтает вздор. По-видимому, я не могу исправить ошибку и отменить посвящение храма мне самому, как ты думаешь, Нарцисс?

— Это произведет очень плохое впечатление на жителей провинции, — ответил Нарцисс.

— Ну, сейчас мне это неважно, — сказал я. — Все на свете неважно. Может быть, велим прямо сейчас привести сюда на суд эту несчастную женщину? У меня не осталось никаких мелочных чувств, присущих простым смертным. Я даже могу простить ее.

— Она мертва, — проговорил вполголоса Нарцисс. — Убита по твоему приказанию.

— Налей мне вина, — сказал я. — Я не помню, чтобы я отдавал такой приказ, но сейчас это не имеет значения. Интересно, какое я божество. В детстве старый Афинодор часто объяснял мне, что под Божеством понимают стоики: Бог — это идеально круглый шар, целое, не подверженное воздействию внешних случайностей и событий. Я всегда представлял Бога в виде огромной тыквы. Ха-ха-ха! Если я съем еще кусок этого гуся и выпью еще несколько кубков вина, я тоже превращусь в тыкву. Значит, Мессалина мертва! Красивая женщина, друзья, очень красивая, вы согласны? Но порочная, верно?

— Красивая, но очень порочная, цезарь.

— Отнесите меня кто-нибудь в постель. Дайте уснуть блаженным сном богов. Ведь я теперь блаженный бог, не так ли?

Меня отнесли в спальню, и я проспал без просыпа до полудня. За это время сенат принял послание, поздравляющее меня с благополучной ликвидацией заговора, а также решение изъять имя Мессалины из всех архивных документов и городских надписей и разбить все ее статуи. В полдень я встал и принялся за свою обычную административную работу. Все, кто мне встречались, обходились со мной крайне вежливо, но вид у всех был подавленный, а когда я пошел в суд, никто, впервые за эти годы, не поднимал шума и не пытался запугивать меня. Я в мгновение ока справился с разбором всех тяжб!

На следующий день я принялся разглагольствовать о покорении Германии, и Нарцисс, увидев, что лекарство Ксенофонта произвело слишком сильный эффект — помрачив рассудок, вместо того, чтобы, как предполагал Ксенофонт, постепенно смягчить удар, причиненный смертью Мессалины, — приказал больше мне его не давать. Мало-помалу олимпийское спокойствие покинуло меня, и я снова почувствовал себя жалким смертным. В первое же утро, когда кончилось действие наркотика, я, спустившись к завтраку, спросил:

— Где моя жена? Где госпожа Мессалина?

Мессалина всегда завтракала со мной, если только у нее не «разламывалась голова».

— Она мертва, цезарь, — ответил Эвод. — Ее казнили несколько дней назад по твоему приказу.

— Я не знал, — с трудом проговорил я. — Я хочу сказать, я забыл.

И тут позор, горе и ужас недавних дней всплыли у меня в памяти, и я разрыдался. Заливаясь слезами, я идиотски бормотал о своей милой, бесценной Мессалине, осыпал себя упреками за ее убийство, говорил, что во всем виноват я один, и вообще вел себя, как последний осел. Наконец я взял себя в руки и велел подать портшез.

— Лукулловы сады, — приказал я.

Меня отнесли в Лукулловы сады.

Сидя на садовой скамье под кедром, глядя на зеленую лужайку, за которой уходила вдаль широкая грабовая аллея, поросшая травой, в одиночестве, так как вокруг не было никого, кроме моих германских телохранителей, стоявших на страже в кустарнике, я взял перо и длинный лист бумаги и принялся составлять подробный перечень того, что было мной сделано и что следует делать теперь. Этот документ сейчас при мне, и я перепишу его сюда в том самом виде, в каком он был написан. Утверждения мои, по какой-то непонятной мне причине, распались на связанные между собой трехстишия, вроде «терцин» британских друидов (их традиционный размер для стихов моралистического или дидактического характера).