Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 70

Он споткнулся, с трудом удерживаясь на ногах и чуть не уронив Гогича. Шуруп негромко выматерился: неожиданный рывок чуть не повалил его.

– Тяжелый, паскуда, – пожаловался он. – Как это на войне девки таких бугаев с поля боя на себе вытаскивали? Гогич, а Гогич! Ты живой или правда подох? Если живой, то шевели ходулями, козел. Что я тебе – такси?

Гогич что-то промычал и, как ни странно, действительно начал вяло перебирать ногами.

Кравцов, который теперь шел впереди, зацепился ногой за какую-то корягу и с шумом и треском обрушился в кусты. Пока он, хрустя сухими ветками и тихо, но яростно матерясь, выбирался обратно, Пузырь остановился, оглянулся, проверяя, не видно ли отсюда шоссе, вынул из кармана плоский фонарик, включил и протянул его Кравцову.

– На, калека, – сказал он. – Свети под ноги.

Что-то недовольно бормоча, отряхиваясь и почему-то принюхиваясь к рукам, Кравцов принял фонарик и снова пошел впереди, освещая дорогу.

– Что ты там бубнишь? – спросил Пузырь.

– Козлы, говорю, – с ожесточением отозвался Кравцов. – Весь лес обдристали, сволочи, обеими руками вляпался…

Шуруп снова заржал. На этот раз Пузырь его не оборвал: он и сам, не удержавшись, коротко хрюкнул.

– Ладно, – сказал он наконец, – будем считать, что пришли.

Они небрежно сбросили Гогича на землю. Гогич завозился среди прошлогодних листьев, как огромный червяк.

– Отличный полевой госпиталь, – сказал Пузырь. – Дай-ка фонарик. Дерьмом не испачкал?

– Да вроде нет, – ответил Кравцов, протягивая ему фонарь.

– Так вроде или нет?

Кравцов не успел ответить. Гогич вдруг сел на земле и обвел их вполне осмысленным, хотя и все еще немного туманным взглядом.

– Чего это, ребята? – спросил он.

– Очухался? – обрадовался Кравцов. – Захворал ты, Гогич. Мы уж думали, не жилец.

– Захворал? Чем это я захворал?

– А вот мы сейчас посмотрим, – вмешался в разговор Пузырь. Он вынул из кармана своих светлых джинсов пружинный нож и, со щелчком открыв лезвие, ручкой вперед протянул его Кравцову.

– Давай, дружок, полечи дядю.

Гогич резво пополз на пятой точке, отталкиваясь ногами, и остановился, наткнувшись спиной на ствол сосны.

– Да вы чего, ребята? – растерянно пролепетал он. – За что? Что я вам сделал?

– Ничего не сделал, – ответил Пузырь.

А главное, не сделаешь. Ну, что ты телишься?! – прикрикнул он на Кравцова, все еще стоявшего в нерешительности с протянутой рукой. – Возьми нож! Мужик ты или нет? Быстрее, пока он орать не начал!

– А может… – нерешительно начал Кравцов, но его оборвал Шуруп. Шагнув вперед, он взял водителя за запястье и силой опустил его руку на рукоять ножа.

– Так велел Владик.

– Ну, раз Владик… – сдался Кравцов и взял нож. – Извини, Гогич. Против Владика не попрешь.

Он шагнул к своему напарнику, и как раз в этот момент Гогич издал тот пронзительный и тонкий, действительно очень похожий на заячий крик, который слышали стоявшие возле автобуса Тамара, Анна Ивановна и Дорогин.

Полный ужаса и смертной тоски вопль пронзил тишину ночного леса, и один из сидевших у костра людей непроизвольно вздрогнул, чуть не расплескав дымящееся варево, которое до этого осторожно отхлебывал из оловянной кружки. Свободной рукой он схватился за крышку ободранной деревянной кобуры, которая лежала рядом с ним на расстеленной лошадиной попоне. Его спутник не обратил на крик никакого внимания, и Одинцов с некоторым смущением убрал руку с рукоятки тяжелого маузера.

– Что это было, Ферапонтыч? – спросил он, снова поднося кружку к губам и дуя на ее обжигающее содержимое.





– Заяц, – равнодушно ответил Ферапонтыч, заклеивая языком «козью ножку» и вставляя ее в недра своей косматой бороды. – Плохо схоронился косой, вот сова им и разговелась.

– Ч-черт, – с чувством воскликнул Одинцов, – никак не привыкну. Прямо мороз по коже. Надо же, сколько здесь этого зверья!

– Пропасть, – подтвердил Ферапонтыч. Он подался вперед, веточкой выкатил из костра уголек, спокойно взял его двумя пальцами и раскурил самокрутку. – Ты, ваше благородие, зверя-то не бойся, – продолжал он, бросая уголек обратно в костер. – Нету в тайге зверя страшнее того, который о двух ногах.

– Да ты, оказывается, философ, – Одинцов усмехнулся, с интересом разглядывая колоритную фигуру Ферапонтыча, который лежал у костра, облокотившись на левую руку, и задумчиво курил, глядя в огонь. Глаз его было не разглядеть под нависающими кустистыми бровями, лишь изредка в темных провалах глазниц сверкали отблески костра, и тогда возникало неприятное ощущение, что глаза Ферапонтыча светятся собственным светом. – Что с золотом-то будешь делать, философ?

Некоторое время Ферапонтыч молчал, сосредоточенно дымя самокруткой, а потом медленно проговорил, по-прежнему глядя в огонь:

– А это, благородие, не твоего ума дело. Захочу – в землю зарою, а захочу – с кашей съем. Золото – оно не ржавеет.

Тон проводника покоробил Одинцова. Бывший штабс-капитан уже в достаточной степени утратил столичный лоск для того, чтобы есть из одного котелка с бородатым таежным разбойником, но это было чересчур. Совсем недавно он просто не замечал таких вот бородачей, не говоря уже о том, чтобы выслушивать от них подобные высказывания. «То-то и оно, – с холодной горечью поражения подумал он, – Мы их не замечали, а они молчали и ждали своего часа. И вот – дождались…»

– Однако, – с холодной насмешкой сказал он, – что-то ты разговорился. К дождю, что ли?

– Может, к дождю, а может, и к ведру, – отозвался Ферапонтыч. – Ты, штабс-капитан, отвыкай командовать. Наша с тобой война кончилась. Доведу тебя до границы, как уговорено, а там прощевай. Мне на той стороне делать нечего.

– А большевики? – поинтересовался Одинцов.

– А вот это? – вопросом на вопрос ответил Ферапонтыч. Он завел руку за спину и показал Одинцову обрез трехлинейной винтовки. – Мы люди простые, на пианинах играть не обучены.

– Это ты, брат, загнул, – сказал Одинцов и продул папиросу, мимоходом отметив, что в коробке осталось всего три штуки. – Это уже было. Ты глянь, что за Уралом делается. Всех под себя подмяли.

– Мы люди простые, – упрямо повторил Ферапонтыч, хмуря густые брови. – Как трава. Ее сколь ни мни, она все едино распрямляется. А золото – оно и при большевиках золото. Не слыхал я чего-то про такой декрет, чтобы золото отменить.

– Ну, как знаешь, – отступился Одинцов. – Дело это и впрямь твое. – Он выудил из костра головешку, осторожно взял ее за необгорелый конец и раскурил папиросу. – Граница-то скоро?

– Дня через два дойдем.

– Что так долго? Тут ведь по прямой рукой подать, верст пятьдесят, не больше. Я по карте смотрел. Хитришь, Ферапонтыч?

– Чего мне с тобой хитрить? Не веришь – ступай по своей карте. Так и быть, отыщу твои косточки, схороню по христианскому обычаю. В тайге, твое благородие, прямых дорог нету. Ты хоть и нездешний, а должен бы знать.

– Косточки, говоришь? – Одинцов усмехнулся и глубоко затянулся папиросой. – Ох, чует мое сердце, не косточки ты будешь искать, а ящики. Ну, ну, не обижайся. Куда с утра направимся?

– А чего мне обижаться? Что я, баба? С утра вдоль реки двинем. Там, повыше порогов, брод есть.

Ниже нам с лошадьми не переправиться.

Одинцов вздохнул.

– Пропади она пропадом эта тайга, – сказал он. – Вот так осточертело на голой земле спать! Это при наших-то миллионах!

– Завтра будешь спать на лежанке, – пообещал Ферапонтыч. – За бродом, верстах в пяти, зимовье стоит. Я его сам срубил годов семь назад, никто про него не знает. Невелики хоромы, но для нас с тобой сгодятся.

– Крыша-то есть в твоем зимовье? – поинтересовался Одинцов.

– Имеется.

– Тогда и вправду сгодится.

– То-то. А то – миллионы… Покамест это не миллионы, а груз непомерный…

Ферапонтыч бросил окурок в костер, сел по-турецки и принялся любовно протирать обрез полой своей меховой безрукавки. Одинцов поднес к губам кружку с уже успевшим немного остыть чаем. Чай, настоянный на таежных травах, отдавал хинной горечью, но отменно бодрил, и спалось после него отлично.