Страница 19 из 44
А знаешь ли ты, что мы, собственно, непрерывно внушаем себе что-то, уговариваем, убеждаем себя, говорим сами с собой? В каком-то уголке нашего сознания торчит невыносимый болтун и говорит, говорит, говорит, не умолкая, с момента нашего пробуждения до последних, расплывающихся, тающих во тьме неясных ощущений, перед тем как мы соскальзываем в сон. О чем? Да обо всем. О небе и о земле, обо всем на свете и о многом другом. Хотя его об этом не просили, он произносит философские изречения, плавно переходит к лекции о сельском хозяйстве, внезапно принимается издеваться над шляпой, которую много лет назад носил глупый директор школы, разражается тирадой по поводу узора из ромбов, который как бы видится ему на оштукатуренной стене, а когда совсем ничего не приходит в голову, повторяет рекламные слоганы или напевает шлягеры, но даже на минуту не замолкает. Мы делим с ним заключение, он наш сокамерник до самой смерти. Он ужасен, он отвратителен. Не могу описать тебе, как я его ненавидел. Я жаждал вырвать его из мозга, разбить ему омерзительное, самодовольное лицо полуневежды (но лица у него не было), представлял себе, как буду сдавливать его тощую шею, пока он не захрипит, не забьется в судорогах и не сдохнет, сдохнет наконец. Если я целиком сосредоточусь на этом, удастся мне его задушить? Неужели одно мгновение полного безмолвия не сотрет его с лица земли, подобно тому как гаснет пламя, лишенное хотя бы на минуту доступа кислорода? Наверняка получится! Я закрыл глаза, не двигался, задержал дыхание и сконцентрировал все свое внимание на черной шелестящей пустоте, которая меня окружала. Прошло долгое, ничем не заполненное мгновение, потом я отчетливо и ясно услышал его деловитый голос: «В пива пене утопи проблемы». Он немного подумал и добавил: «"Мэймарт". Сигареты для настоящего мужчины. Для настоящего мужчины. Для настоящего мужчины». Потом он откашлялся и запел: «Если б ты меня любила, я бы все тебе простил…»
И он наступил: миг крайнего, подлинного, непередаваемого отчаяния. Я не плакал, это я уже пережил. Я не двигался, даже не открывал глаза. Я был безучастен. Я вслушивался в него и пытался осознать ужас, который только что, не важно откуда, на меня обрушился. Я никогда от него не избавлюсь, никогда. Он будет со мною, всегда, повсюду, вплоть до серой вечности. Вместе со мною он перейдет в иной мир, каким бы тот ни был. Ведь это я сам. Конечно. Этот весело распевающий рекламные слоганы идиот – моя душа. И другой души у меня нет.
После этого я лег в постель и проспал двое суток. По крайней мере сейчас я предполагаю, что проспал двое суток, тогда я этого еще не знал. Я не смотрел на часы, когда заснул, не смотрел на часы, когда проснулся. Кажется, я забыл, что существует время, что время состоит из чего-то еще, кроме сменяющих друг друга света и тьмы в моей келье и шелеста, тихого, непрекращающегося шелеста…
Я проснулся оттого, что захотел есть. Нет, сначала пить, а потом уже есть. У меня болела голова. И еще я хотел в туалет. Все вместе заставило меня ощутить собственную тягостную телесность с ее потребностями и нуждами. Да, и еще мне хотелось побриться. И принять душ. И одеться. Вот сколько всего нужно было сделать, чтобы привести в порядок этот сгусток материи, который все еще был частью меня и который я когда-нибудь выброшу, как вышедшую из моды вещь. Когда-нибудь, надеюсь, что скоро.
Потом, тяжело ступая, я прошел сквозь эхо вымощенных камнем переходов в трапезную, где незнакомый монах молча поставил передо мной тарелку безвкусного супа, кружку кофе и кусок непропеченного хлеба. Я медленно пришел в себя.
Но теперь мне стало лучше. Истерики прекратились; наоборот, я почувствовал, что постепенно успокаиваюсь. Безмолвие больше не таило в себе таких опасностей; стены кельи снова обрели прочность. Как-то ночью я обнаружил, что стою у окна. Глядя в безоблачное, кромешно черное небо. А на нем множество матово светящихся звезд. И вдруг, впервые в жизни, я осознал, что эти миллионы солнц действительно существуют, что они абсолютно реальны, что они – не послание, которое нужно расшифровать, не символ моей судьбы, не искусно написанная картина. Они не имели ко мне никакого отношения, они были далеко и совершенно во мне не нуждались. И как ни странно, эта мысль даже чем-то успокаивала. Немного спустя я лег в постель и попытался вообразить, как движутся небесные тела, как все они по своим орбитам летят сквозь ночь; там, наверху, господствовало беспорядочное, хаотическое движение. Где же располагается тот крошечный неподвижный центр, средоточие пустоты, вокруг которого вращаются все небесные тела? Нужно было его найти… Но, может быть, не стоит его искать. Может быть, этот центр – я.
Потом я проснулся еще раз; мне приснился странный длинный сон. Я встал и подошел к окну. Звезды еще не погасли. Они светились холодным светом, но я знал: каждая из них – пламя, бушующая космическая катастрофа. Они сгорают и когда-нибудь остынут. В сердцевине Вселенной мерцал свет; но медленно, бесконечно медленно, он обессилевал и гаснул. Я потер глаза и опять лег в постель.
Когда я проснулся, уже рассвело. Солнце одолело треть пути к зениту; гудя, как жук, пролетал вертолет да бил расстроенный церковный колокол. На окне, в углу, сидел в поблескивающей от росы паутине паучок и посреди сверкающих капель ждал гостей. В саду приземлилась ворона и принялась клевать червей. Небо было голубым, облачным и высоким, паутина задрожала на ветру. Паук испугался и стал спускаться на канате. Вдалеке залаяла собака; просигналила машина.
Я надел плащ и вышел. Глинистая дорожка начиналась у бокового входа в монастырь и развертывалась до горизонта, где исчезала меж двумя пологими холмами. Пахло землей и влажной травой; ветер усиливался. Он дергал меня за плащ, тянул за волосы и вдруг швырнул мне в лицо заржавевший, о трех зубцах, лист, сорванный с одинокого дерева – дерева у моего окна. Я невольно рассмеялся, и в эту минуту пошел дождь. Я удивленно вскинул голову: в самом деле, несколько желтоватых тучек, потеснив солнце, отбрасывали на землю обширную влажную тень. Дождь падал тяжелыми каплями: я застегнул плащ, поднял воротник и пошел дальше. По голове у меня стекали струйки воды, земля под ногами превратилась в бурую жижу, вокруг барабанили, подпрыгивали и разбивались брызгами капли, травинки танцевали как живые. За моей спиной монастырь прижался к земле, как большой зверь. Теперь дождь зачастил, ветер размахнулся и дал мне шлепающую, сырую оплеуху. Я снова рассмеялся и вдруг понял, что стою под темным, журчащим ливнем. Казалось, весь воздух между мною и небом превратился в обрушивающиеся потоки воды; весь мир хотел раствориться. Скоро я вымокну до нитки. И все-таки я не пошевелился.
Отец Фасбиндер сидел за письменным столом. Перед ним стояла пишущая машинка; клавиши пощелкивали у него под пальцами. Когда я вошел, он опять не повернул голову, и мне опять стало не по себе, как уже было однажды.
– Входи, Артур! Садись!
– Как ты узнал, что это я? – Он ждал, что я об этом спрошу.
Он был явно польщен:
– Я не узнал. Я только предположил. Ну и как было в Айзенбрунне?
– Трудно сказать…
– Странное ощущение, правда? Я побывал там один раз, много лет назад, и чуть с ума не сошел. Трудно было переносить тишину?
– Да, особенно по ночам. Она журчит, как текущая вода.
– Так кровь шумит в ушах.
– Ах вот как. Как просто.
– Почти все на свете просто, Артур.
Я сел, нервно потирая руки, и подождал.
– Ну и что? Подействовало? Сны все еще мучают?
– Нет, прошло.
– Хорошо. Значит, ты больше в себе не сомневаешься? Теперь ты знаешь, чего хочешь?
– Да. Я не хочу быть священником.
Что-то в его лице застыло. Руки приподнялись над клавиатурой машинки, на мгновение замерли в воздухе и снова легли на клавиши. Сердце у меня сильно билось: наконец я заставил себя это произнести. Этот миг стоил мне двух бессонных ночей. Но теперь он позади. Я действительно это произнес.
– Что ты сказал, Артур?