Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 145 из 156

— Да что Шишкин… Подцепил его в крутую минуту этот самый Свитка. — А что за Свитка? Про то и сам он никогда не знал да и о сю пору не знает!.. Зачали они вместе пропагандировать в лето 61-го года на Волге, пока не нарвались в одной какой-то деревне на здравый мужичий смысл; мужики их заприметили, заподозрили, хотели было руки назад скрутить да в становую квартиру, однако же не удалось на тот раз: выручил кистень да револьвер, чуть убийства не вышло… Скрылись приятели в Самарскую губернию, а оттуда в Питер пробрались, но только после студентской истории Шишкина на родину выслали, в Славнобубенск, а там он прекрасно было устроился, получил место в пароходной компании, занялся делом, средствами поправился и мать свою, старуху, приютил у себя, — ну, словом, совсем отрезвился малый и зажил себе порядочным и честным человеком, как вдруг — нужно же случиться такому обстоятельству! — ехал он прошлой осенью на пароходе, и случись тут же на палубе несколько жигулевских мужиков из той самой деревни, где он со Свиткой в пропаганде подвизался. Признали сразу! И в лицо, и по складу признали, да на первой же пристани и заявили по начальству, что промеж ними «смутитель» едет. Того, разумеется, сейчас же сцапали, пошло особое формальное следствие, чуть не целая деревня была вызвана в качестве свидетелей-очевидцев, и каждый на следствии почти сразу признает в лицо: даже того мальчонку что перевозил его со Свиткой на Самарский берег, и того откопали, — ну, словом, улик собралось достаточно, да наконец, и сам повинился, признался во всем что было… Отправили в Петербург, судили, и вот тебе финал всей этой истории, — каторга!

— Это ужасно! — как бы про себя проговорил Хвалынцев, медленно проводя по лбу рукой.

— Да, мой друг, и ужасно потому, что случилось уже в то время, когда человек совсем отрезвел, когда из него и для общества могло бы выработаться что-нибудь путное и полезное… Каково в таком-то вот положении идти на каторгу, если даже самому себе не остается призрачного утешения, что я-де политический мученик, страдалец за убеждения!.. А тут еще беспомощная и больная старуха-мать на произвол судьбы остается!..

"Да, платиться, когда отрезвел и когда не остается самому себе даже призрачных утешений — грустно", подумалось Константину. А Устинов и не подозревал, в какой мере и как близко эти самые слова подходят к его другу и как чутко ударили они его по сердцу.

— По каким же причинам он написал тебе это? — полурассеянно и после довольно долгого раздумчивого молчания спросил Хвалынцев, видимо находясь еще под давлением какой-то другой посторонней мысли.

— Да просто из благодарной памяти: ведь я любил его, — пояснил Устинов. — Ну да вероятно и душу отвести хотелось, напоследок высказаться хоть перед кем-нибудь в такую тяжелую минуту… Это так естественно.

"Высказаться хоть перед кем-нибудь!". — Как была понятна Константину такая нравственная потребность! Как самому ему хотелось порой высказаться! А в данную минуту, вследствие рассказа Устинова, эта жажда чистосердечной исповеди овладела им еще более. — "Пора!.. пора!" говорил ему какой-то неотразимый, настойчивый внутренний голос, в то время как мысль предавалась раздумью о судьбе несчастного Шишкина. — "Пора!.. видно ив самом деле всем нам приходит время расплаты за прошлое"…

— Но скажи пожалуйста, что это за личность? — продолжал меж тем Устинов, — ты говоришь, что знавал этого Свитку?

Константин, не выходя из своего раздумья, вместо ответа, утвердительно кивнул ему головой.

— Точно ли он Свитка и насколько это имя законно принадлежит ему, я не знаю, — заговорил он наконец, после некоторого молчания, в течение которого Устинов смотрел на него вопросительным взглядом, как бы выжидая более определенного ответа и разъяснения. — Я знаю только одно, — продолжал Константин, — что у этого человека есть несколько имен, между прочим и имя Свитки; но кто он такой в сущности и как его подлинное имя — это мне известно столько же, сколько тебе и Шишкину, а между тем…

И как бы осекшись на полуслове и не досказав своей мысли, Хвалынцев снова отдался какому-то раздумью, которое снова вызвало вопросительный взгляд со стороны учителя! Но теперь к этому взгляду примешался уже оттенок некоторого недоразумения. Это беспрестанно возвращающееся раздумье и этот тон невольно казались Устинову несколько странными и загадочными.

— Да, и между тем этот человек имел громадное влияние на мою судьбу, — высказался наконец Хвалынцев.

— На твою судьбу?.. на твою?.. Влияние, говоришь ты? — с возрастающим удивлением повторил вслед за ним Устинов.

— Да, мой друг, влияние, — подтвердил Константин. — И притом, быть может, столь же роковое, как и на судьбу этого Шишкина.

— Воля твоя, — пожал учитель плечами, — я тебя не совсем понимаю!

— Погоди, поймешь и узнаешь все очень скоро, — слегка усмехнулся Хвалынцев. — Да вот что, — продолжал он, — зачем откладывать в долгий ящик — благо мы одни и времени еще есть достаточно… Бери-ка вот на столе карандаш да бумагу… Я попрошу тебя записывать и потом переписать то, что я тебе продиктую… извини, голубчик, прибавил он, — рад бы был и сам это сделать, да рука еще не совсем свободно действует.





И он, в возможно краткой, сжатой и точной форме письма, стал диктовать Устинову всю последовательную историю своего вступления в заговор, своих отношений с "Варшавским Отделом Земли и Воли", и своих разочарований по поводу подложного адреса на имя великого князя Наместника, последствием которых был удар кинжалом "за измену делу". Цезарина не была названа в этом письме: он не хотел компрометировать и путать в свое дело женщину, и только рассказал о ней Устинову, чтобы не оставлять для него загадкой главную причину своих сумасбродных увлечений делом, совершенно для него чуждым.

Был назван в письме поручик Паляница, о котором в то время имелось уже положительное официальное сведение, что он убит при Пясковской Скале, в деле с Лангевичем, в банду которого бежал незадолго до того времени; названы были еще Добровольский, открыто командовавший шайкой, Веллерт и Кошкадамов, заведомо бежавшие за границу, и наконец Василий Свитка — псевдоним безусловно загадочный для самого Хвалынцева. Письмо было написано просто и правдиво и от начала до конца дышало искренностью и горячим увлечением. — "Я не смею рассчитывать на милость и не прошу пощады, говорилось там в заключение. Я ожидаю заслуженной мной кары и приму ее как должное и справедливое возмездие, во искупление моих заблуждений и ради очищения своей собственной совести, ради нравственного примирения с самим собой".

Устинов остался неожиданно и сильно поражен всем, что открыло ему это письмо, погрузившее его в глубокое раздумье.

— Послушай, Константин! — заговорил он наконец, перечитав еще раз написанное. — Я не знаю, что ты намерен с этим письмом делать, но по-моему не лучше ли его поскорей уничтожить?

— Ни за что в мире! — наотрез отказался Хвалынцев.

— Но… по крайней мере, к кому ты намерен адресовать его?

— К Муравьеву.

— Как?!.. — вскочил с места Устинов. — К Михаилу Николаевичу?!

— Да, к нему непосредственно, — спокойно подтвердил Хвалынцев. — Прямой путь, самый простой и короткий, и тем более, что, будучи здесь, в Гродне, я временно нахожусь под его начальством, стало быть имею на такой поступок даже некоторый законный повод.

— Сумасшедший! Да подумал ли ты…

— Э, мой друг! — нетерпеливо перебил Константин. — Откровенно говоря, мне уже невмоготу больше ни мое фальшивое положение, ни эта проклятая неизвестность за свою участь. Лучше же порешить все сразу и скорее!

— Но ведь из Вильны не жди уж пощады.

— Я и не жду ее. И… что бы там ни было, я решился… твердо и бесповоротно!

Устинов перестал возражать и грустно поник головой.

— Еще одна последняя просьба, — дружески обратился к нему Хвалынцев, — во-первых, до времени никому ни полслова, ни намека, — понимаешь? А во-вторых, перепиши ты мне это к завтраму начисто, я подпишу и — отправим его с Богом… Только дай слово, что непременно отправишь! — поспешил он прибавить торопливо и заботливо.