Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 111 из 156

— Завтра утром приходи к обедне в этот же костел: тебе дадут причастие, — сообщил он ему в заключение.

Вслед за тем из глубины катакомбы выступил другой монах с белым металлическим подносом, на котором помещались церковное кропило и сосуд со святой водой.

С почтительным поклоном и молча приблизился он к ксендзу, приводившему к присяге. Тогда ксендз прочитал молитву над кинжалами, благословил их, окропил святой водой и, поцеловав один из клинков, подобно тому как целуется напрестольный крест, с благоговением подал его пану Тршидесентему, окропя и благословя заодно уж и его вместе с кинжалами.

— Во имя святой Польши и пролитой крови братий твоих, вручается тебе это освященное оружие, — заговорил он снова в том же патетическом тоне. — Храни его до времени у сердца, на груди, под одеждой твоей и употребляй с честью, во славу Бога и отчизны. Теперь можешь встать, добрый сын мой. Приветствую и поздравляю тебя, как нового бойца за вольность, ровность и неподлеглость нашу.

Пан нумер Тршидесенты вложил кинжал в поданные ему ножны и спрятал его под жилеткой. Затем ксендз указал ему на выход, где ожидали его пан Биртус и кармелит с фонариком. Юноша удалился.

Оставшиеся в катакомбе сняли с голов капюшоны — и ксендз Кароль Микошевский обнаружил свою смиренно-мудрую физиономию.

— А что, пане ксенже, не зайти ли теперь ко мне в келью да не потребовать ли нам старой венгржины? — лукаво и добродушно подмигивая, предложил ему один из монахов, — у нас ведь добрая, заповедная!.. Одно слово: монастырская!

— Что ж, нынче ведь разрешение вина и елея, а после трудов таких и подавно подобает! — шутливо согласился Микошевский.

— А у него, кстати, какие карточки фотографические есть! — присовокупил другой монашек, — недавно из-за границы тайно привезли нам… Прелесть, что за позы и что за фигуры! И больше все, знаешь, эдак, наш брат монах смиренный фигурирует, ну и святые матери тоже; но есть и от мирского кое-что… Одним словом, очень, любопытно и завлекательно!

И смиренные служители церкви, припрятав в уголок атрибуты только что оконченной присяги, беспечно и весело болтая, покинули мрачные катакомбы и отправились мирно наслаждаться постным венгерским вином и скоромными карточками.





XXXIII. Узелок

В минуту окончательного разрыва, когда Хвалынцев, сопровождаемый словом «изменник», вышел от поручика Паляницы, он был почти вне себя. Голова его горела, нервы были возбуждены, и в мозгу роились бессвязные отрывки каких-то мыслей. Одно только сознание, одно убеждение выступало ясно и определенно из этого хаоса мыслей и ощущений, это то, что он поступил честно, разрывая с компанией революционных шулеров и плутов, что иначе и поступить нельзя, если не делаться сознательно самому таким же революционным мошенником. И в то же время в груди его ныло и щемило чувство, близко похожее на отчаяние. Он сознавал, что разрывая с Паляницей, он разрывает в то же время не с одной "Землей и Волей", а со всею польской организацией, в которой помимо "Земли и Воли" для него не было, да и не могло быть места и назначения. Разрыв же с поляками был разрывом и с Цезариной. Он знал, что тут нет выбора и нет иного исхода. Но чувство чести превозмогло над страстью. В эту минуту ему приходилось хоронить навеки и свою страстную любовь, и свои радужные мечты и надежды. Вот в чем крылась причина близкого к отчаянью чувства. Но как уйти от «дела», когда она ничего еще не знает, когда она ждет и надеется, и полна убеждением, что ради ее он весь принадлежит этому "делу"! — "Уйти так, как теперь уходишь, это значит скрыться, убежать, словно бы я испугался и струсил; это значит дать ей право презирать меня", думалось Хвалынцеву. "Нет я уйду открыто! Пусть знает, пусть знает все, и если она честный человек, если в душе ее таится хоть искра справедливости, она не должна, не может осудить меня… Все же я унесу если не любовь, так уважение этой женщины".

И он решился идти к Цезарине и высказать ей все, с откровенной прямотой.

Но сегодня было уже поздно приводить в исполнение это намерение, так как часовая стрелка показывала двенадцатый час ночи в исходе. Хвалынцев, погруженный исключительно в хаос своих мыслей и тревожных чувств, решительно не заметил, как пробродил столько времени по улицам. Но он не чувствовал ни малейшей физической усталости; напротив, внутри его как будто что подмывало идти и идти все дальше и дальше, не останавливаясь, не отдыхая и не отдавая себе отчета куда и зачем идет. Ему казалось только, будто он стремится куда-то и к чему-то, и в этом безвестном, но неодолимом стремлении заключается в данный момент вся цель его существования. Он скинул фуражку, обтер свой лоб — и ночная прохлада освежительно подействовала на его пылавшую голову. Это помогло ему несколько прийти в себя. Константин остановился на минуту, чтоб осмотреться, куда занесло его, и узнал вокруг себя окрестности Лазенок и Бельведера. "Надо назад, домой надо", подсказал ему проснувшийся рассудок, и он поворотил в Уяздовскую аллею. "А завтра к Цезарине, и все сказать ей!" решил он сам с собой.

Но вот, идучи по пустынной аллее, подходит он уже близко к дому графини Маржецкой. Вокруг господствует фантастический сумрак, борясь сквозь ветви деревьев с огнями газовых фонарей; безлюдье и тишина глубокая, только листья каштанов таинственно шепчутся между собой. Вот и знакомая чугунная решетка вокруг столь же знакомого дома; вот и стена, мимо которой с таким замиранием сердца, весь радостный и счастливый, пробирался он раз на назначенное ему свидание… В окнах темно, как и тогда же. Вот и калитка… Но что это?!.. Хвалынцев остановился в недоумении. Решетчатая калитка, вопреки обыкновению, была не заперта; ее даже как будто нарочно оставили слегка открытой. "Что ж это значит?" подумал озадаченный Хвалынцев. Сколько раз, после того свидания, приходилось ему в такую же позднюю пору проходить мимо этой самой решетки — и калитка всегда была заперта на ключ. Он это знал наверное, потому что иногда, поддаваясь почти безотчетному и чисто юношескому влечению, мимоходом толкал ее рукой, думая про себя: "авось, на счастье отперто, и что, если отперто вдруг для меня?" Но эти опыты привели его к убеждению, что калитка всегда и для всех без исключения, кроме того раза, остается запертой. "Кто ж, помимо самой Цезарины, мог отворить ее теперь? И для чего, или… для кого она может быть отперта?"

И не взвешивая своего намерения, не задав себе даже вопроса: хорошо ли и уместно ли, зачем и по какому праву он это делает, Хвалынцев перешагнул порог и пошел мимо стены, знакомым путем, в сад графини Цезарины. Вот он завернул за Угол. Полосы света падали из окон на террасу и слабо освещали ветви ближайших сиреней. Хвалынцев поднялся на ступени и вдруг отшатнулся, не веря глазам своим.

Сквозь стеклянную раму двери, он в первое же мгновение и как нельзя более ясно увидел, что в той самой комнате, где и его принимали, близ того же самого накрытого для ужина стола, на котором и теперь, как тогда, в серебряном холодильнике стояло вино, в хрустальной плоской вазе красиво рисовались разные фрукты, на том же самом роскошном диване, где и он сидел, графиня Цезарина полулежала теперь в объятиях какого-то статного молодого красавца, одетого в изящную чамарку, закинув на его плечи свои обнаженные красивые руки и, с восторженно страстной влюбленной улыбкой глядя ему в глаза, ласково и небрежно играла его роскошными кудрями.

Хотелось бы считать все это за сон и наваждение, хотелось бы не верить глазам, но увы! — невозможно было не верить. Действительность этой нежданной картины чужого счастья слишком ясно и так сказать осязательно предстала теперь перед Хвалынцевым. Пелена спала с глаз его. Он только тут понял, что эта женщина никогда его не любила, что он все время был в ее руках жертвой какого-то темного и злого обмана.

Вся кровь прихлынула ему к голове. Оскорбление этого сознанного обмана, мучительное чувство обиды, ревности и поруганной любви — все это разом заколесило в груди его до ощущения физической дурноты. Стиснув до боли свои зубы и неотводно глядя сквозь стекла широко раскрытыми, почти безумными глазами, он вдруг рванул ручку замка; но дверь оказалась запертой. Зачем и для чего он это сделал, Константин и сам себе не Мог хорошенько дать отчета.