Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 104 из 156

— Однако, Панове, время уходить! — взглянув на часы, заметил Свитка. — Не пора ли за дело, а то как раз рискуем вместо дома переночевать в козе: десятый час в начале…

— Да что, много там у вас на сегодня? — деловым тоном спросил старик Крушинский.

— Нет, пустяки! Всего только два человека.

— Пхе!.. Стоило из-за такой дряни трибунал собирать! — заметил Сикст. — Я думал, двадцать по крайней мере, а у него только двое!

— Господа!.. Именем ржонда народового я открываю трибунал! — поднявшись с места, торжественно-официальным тоном возгласил Крушинский. — Прошу занять свои места. Благословите, отче!

И по слову председателя, вся компания стала при своих стульях, с серьезным видом молитвенного благоговения сложив руки и преклонив головы, а ксендз Микошевский, оборотись к распятию, забормотал вполголоса "молитву о помощи Духа Святаго пред началом добраго дела".

Наконец, получив от него общее пастырское благословение, все расселись на свои места и приняли натянутый официально-серьезный, вид, приготовляясь к слушанию доклада Свитки, который вынул из своего портмоне тоненькую бумажку, свернутую в самый маленький шарик, тщательно расправил ее и, пододвинув к себе поближе свечку, стал читать через лупу микроскопически написанные строки. Первым обвинялся какой-то еврей-ростовщик Шмуль Путкамер, по доносу сборщика Юзефа Чауке, в нежелании платить народовую подать, в непочтительном отзыве о ржонде, высказанном будто бы в глаза самому Чауке, при требовании им уплаты подати, и, наконец, в знакомстве его, Путкамера, с частным приставом Дроздовичем, что уже само по себе служит доказательством его шпионской профессии, а потому-де сей жид Шмуль Путкамер, недостойный называться именем поляка Моисеева закона, приговаривается, как зловредный гражданин, к смертной казни чрез отравление, ибо расправа посредством кинжала, как более благородная казнь, сочтена для него слишком высокою, и он признан недостойным подобной милости.

— Позвольте, господа, — вмешался Штейнгребер, — я немножко знаю этого Путкамера, но сильно сомневаюсь, чтоб он был шпионом. Знакомство с Дроздовичем ничего еще не доказывает. Это бы надо расследовать более обстоятельным образом.

— Вздор! — закричал Микошевский. — Стоит еще задавать себе труд расследовать!.. Из-за какого-нибудь подлого жидюги!..

— Но ведь обвинение голословно! На чем этот Чауке основывает его?

— На внутреннем убеждении и на знакомстве с Дроздовичем, этого совершенно достаточно! — авторитетно порешил Сикст, осушив свой куфель пива.

— А что, ежели этот Чауке должен Путкамеру по векселю и путем доноса думает избавиться от долга? — пустил загвоздку Штейнгребер, явно желавший отстоять своего соплеменника.

— Ну, и помогай ему Боже, — ответил на это ксендз Микошевский. — Во всяком случае, — прибавил он, — Чауке наш, Чауке нам известен, а Путкамер нет; Чауке принадлежит к организации и служит сборщиком, и вдобавок очень хороший, усердный сборщик и благонамеренный поляк — уже по одному этому мы должны уважить его донос… Какое же доверие после этого мы будем оказывать своим, если станем еще проверять их показания!.. Mortus est!..[176] Мой голос за казнь. Кто со мной, господа, и кто против?

Все безусловно согласились с Сикстом, и даже еврей Штейнгребер, при всем своем тайном нежелании, должен был присоединиться к общему решению и подписать свое имя на протоколе.

— Ну, кончайте скорей! кто еще там у вас? Я уж спать хочу! — нетерпеливо обратился к Свитке ксендз Микошевский.

Обвинитель снова склонился над своей микроскопически исписанной бумажкой, но медлил над нею в какой-то странной нерешительности, нарочно стараясь показать вид, будто он не может разобрать написанного.

— Да читайте же! Чего вы мямлите? — еще нетерпеливее отнесся к нему Сикст.

— Позвольте, сейчас…

И он начал медленно, оттягивая слог за слогом, будто и в самом деле трудно разбирает буквы:

"По… по… по пред-ставлению… по представлению… пред… пред-седа… седа-те-ля…"

— Да что вы, читать разучились, что ли?

— Мм… позвольте, сейчас… "По представлению председателя"…

И Свитка снова замолк над бумажкой, но на этот раз уже не показывая вида, будто не может разобрать ее.

— Далее! — досадливо топнул ногой Микошевский.

Свитка молчал, будто и не слышал этого возгласа. Микошевский пристально взглянул ему в лицо и невольно удивился. Это лицо было бледно, с глазами, заволокнутыми каким-то туманом, и отпечатлевало в себе все признаки расстройства и смущения.





— Да что это с вами?.. Вы на себя не похожи! Вам дурно, что ли? — воскликнул Микошевский.

— Да, мне нехорошо. Я не могу этого читать… то есть прочесть не могу, — поспешил он поправить свою обмолвку. — Пусть кто-нибудь другой читает.

— А обязанность обвинения? — поднял на него очки старик Крушинский.

— Я не могу… Извините, господа… Я передаю мою обязанность… Читайте за меня сами… Я не могу, говорю вам… Обвиняйте сами кто знает…

И проведя рукой по волосам, Свитка с усилием поднялся с места и, почти шатаясь, в каком-то странном волнении, весь бледный вышел в другую комнату.

Все члены трибунала в недоумении вопросительно переглянулись между собою.

На минуту настало какое-то странное, нерешительное молчание. Ксендз Кароль пожал плечами и, взяв со стола бумажку и лупу, стал читать по записке:

"По представлению председателя варшавского отдела русского общества "Земля и Воля", член означенного общества Константин Хвалынцев, принадлежащий к составу русских войск, за измену общему делу предается суду народного трибунала. Председатель, признавая его крайне опасным для целей и преуспеяния дальнейшей деятельности общества, покорнейше просит Центральный Комитет озаботиться, чтобы приговор высокочтимого трибунала был положен и приведен в исполнение в возможно скорейшем времени".

— Повинен есть! — окончив чтение, сразу произнес Микошевский. — Ваше мнение, господа? — обратился он к членам.

— Смерть! — почти в один голос ответили остальные.

— Гей, пане прокуратору! — крикнул Сикст в другую комнату, — ваше мнение? С большинством согласны? а?

Свитка молчал.

— Э, да что это с ним такое? Никак заболел и в самом деле? — процедил сквозь зубы ксендз и направился к Свитке, который сидел, отвернувшись к окну и облокотясь на подоконник. — Что с вами, друг мой? — тихо произнес Микошевский, с нежностию склонясь над ним и участливо засматривая ему в лицо. Но каково же было удивление подгулявшего Сикста, когда в глазах сотоварища он заметил нечто похожее на слезы.

— Вы плачете?.. Друг мой, что это?.. Нервы? — произнес он тише, чем вполголоса.

— Если можно, спасите его! — крепко схватив руку Микошевского, порывисто прошептал Свитка.

— Кого? — недоуменно спросил ксендз.

— Его… Хвалынцева… Это я запутал его в дело… Я один виноват… Поверьте! Клянусь вам! Я хорошо знаю этого человека и знаю, что он человек честный. Вся вина его только в несходстве убеждений с Паляницей. Примените к нему статью кодекса об изгнании… Можно устроить так, что само начальство вытурит его из службы, и пусть убирается к себе в Россию. Спасите, если можете!

— Милостивый государь, я вижу, что вы действительно больны, потому что говорите нелепости, — сухо возразил ему Микошевский.

— Но я люблю этого человека, мне жаль его! И мне больно, что я ни за грош погубил его!.. Тут совесть говорит, поймите вы это!.. Я должен был по приказанию комитета обвинять его, а между тем… эта казнь против моего убеждения.

— О вашем убеждении никто не спрашивает, — серьезно перебил его ксендз, — и если бы вы имели неосторожность гласно и формально отказаться в той комнате от обвинения, вы сами подлежали бы суду трибунала. Но я щажу вас, я промолчу об этом. Стыдитесь! Вы, поляк, за москаля!.. Ну, добро, жид за жида стоял — это понятно; но поляк за москаля… Фи! Я не узнаю вас! Опомнитесь и берегитесь!

И войдя в комнату заседания, Сикст произнес громко и уверенно:

176

Смертен! (лат.).