Страница 3 из 165
— Я в вашей власти.
— Очень приятно! Очень приятно-с! — ответил полковник с поклоном, отличавшимся той невыразимо любезной, гоноровой «гжечностью», которая составляет неотъемлемую принадлежность родовитых поляков. — Я очень рад, что вы приняли это благоразумное решение… Позвольте и мне отрекомендоваться: полковник Пшецыньский, Болеслав Казимирович; а это, — указал он рукой на двух господ в земско-полицейской форме, — господин исправник и господин становой… Не прикажете ли чаю?
— Да, я прозяб и хотел бы согреться.
— В таком случае, пойдемте с нами, — предложил ему предводитель, указав на дверь во внутренний покой, — и все отправились по указанному направлению.
Здесь предстало Хвалынцеву новое зрелище. То был старинный барский кабинет, с глубокими вольтеровскими креслами, с пузатым бюро, с широкой оттоманкой от угла в две стены. Хроматические гравюры, висевшие тут, изображали охотничьи сцены из английской жизни да сантиментальные похождения Поля и Виргинии. Посередине комнаты стоял ломберный стол, на котором валялись мелки и карты — атрибуты неоконченного штосса. В углу, на другом столе, помещался вместительный самовар с чайною принадлежностью, лимоны, бутылка коньяку, графин с водкой, селедка и сыр. Вся эта снедь и пития малым остатком красноречиво доказывали, что присутствующие успели уже неоднократно оказать им достодолжную честь.
Едва вошел Хвалынцев в эту комнату, как на него злобно зарычали два мордастые бульдога, которые были привязаны сворой к ножке пузатого бюро. Но немец-управляющий внушительно цыкнул на них, и они замолчали. Кроме яствий и карт, Хвалынцева немало удивило еще присутствие в этой комнате таких воинственных предметов, как, например, заряженный револьвер, лежавший на ломберном столе, у того места, на которое сел теперь полковник Пшецыньский; черкесский кинжал на окошке; в углу две охотничьи двухстволки, рядом с двумя саблями, из коих одна, очевидно, принадлежала полковнику, а другая — стародавняя, заржавленная — составляла древнюю принадлежность помещичьего дома. Вообще, эти «злющие» бульдоги на своре, этот заряженный револьвер, и ружья, и кинжал, и сабли ясно доказывали, что все эти господа действительно почитали себя в самой серьезнейшей блокаде, и намеревались недешево продать русским мужикам свое драгоценное существование, если бы те задумали брать приступом господскую твердыню.
— Когда же вы меня отпустите отсюда, полковник? Когда я буду свободен? — спросил Хвалынцев, volens-nolens[1] располагаясь на старой оттоманке.
— О, помилуйте, вы и теперь свободны, но… только я не могу отпустить вас раньше окончательного укрощения; когда волнение будет подавлено, вы можете ехать куда угодно.
— А когда оно будет подавлено?
— Это зависит от прибытия войск. Вчера мы послали эстафету, сегодня — надо ожидать — прибудут.
— Да что это у вас за восстание такое? Как? Почему? Зачем? Объясните, пожалуйста, — обратился Хвалынцев к предводителю.
— О, это презапутанная и вместе пренелепая история, — с изящным пренебрежением выдвинул предводитель свою нижнюю губу. — Никаких властей не признают, Карла Карлыча не слушают… Какой-то вредный коммунизм проявился… Imaginez vous,[2] не хотят понять, что они должны либо снести те усадьбы, которые стоят ближе пятидесяти саженей к усадьбе помещика, либо, по соглашению с помещиком, платить за них выкуп. Не хотят ни того, ни другого. "Усадьба, говорит, и без того моя была!" (Предводитель, ради пущей изобразительности и остроумия, крестьянские реплики в своем рассказе передразнивал на мужицкий лад; Вот и толкуйте с ними! И теперь, à la fin des fins[3] вышли на площадь, толкуют Dieu sait quoi[4] о том, что волю у них украли помещики, и как вы думаете, из-за чего? Для их же собственной пользы и выгоды денежный выкуп за душевой надел заменили им личной работой, — не желают: "мы-де ноне вольные и баршшыны не хотим!" Мы все объясняем им, что тут никакой барщины нет, что это не барщина, а замена выкупа личным трудом в пользу помещика, которому нужно же выкуп вносить, что это только так, пока — временная мера, для их же выгоды, — а они свое несут: "Баршшына да баршшына!" И вот, как говорится, inde irae,[5] отсюда и вся история… «Положения» не понимают, толкуют его по-своему, самопроизвольно; ни мне, ни полковнику, ни г-ну исправнику не верят, даже попу не верят; говорят: помещики и начальство настоящую волю спрятали, а прочитали им подложную волю, без какой-то золотой строчки, что настоящая воля должна быть за золотой строчкой… И вот все подобные глупости!
— Но для чего же они на площадь повыходили? — спросил Хвалынцев.
— Вот, слухи между ними пошли, что "енарал с Питеру" приедет им "волю заправскую читать"… Полковник вынужден вчера эстафетой потребовать войско, а они, уж Бог знает, как и откуда, прослышали о войске и думают, что это войско и придет к ним с настоящею волею, — ну, и ждут вот, да еще и соседних мутят, и соседи тоже поприходили.
— М-да… «енарал»… Пропишет он им волю! — с многозначительной иронией пополоскал губами и щеками полковник, отхлебнув из стакана глоток пуншу, и повернулся к Хвалынцеву: — Я истощил все меры кротости, старался вселить благоразумие, — пояснил он докторально-авторитетным тоном. — Даже пастырское назидание было им сделано, — ничто не берет! Ни голос совести, ни внушение власти, ни слово религии!.. С прискорбием должен был послать за военною силой… Жаль, очень жаль будет, если разразится катастрофа.
Но… опытный наблюдатель мог бы заметить, что полковник Болеслав Казимирович Пшецыньский сказал это «жаль» так, что в сущности ему нисколько не «жаль», а сказано оно лишь для красоты слога. Многие губернские дамы даже до пугливого трепета восхищались административно-воинственным красноречием полковника, который пользовался репутацией хорошего спикера и мазуриста.
— Необразованность!.. — промолвил господин становой семинарски-малороссийским акцентом. — Это все от нэобразования!
— Русски мужик евин! — ни к селу, ни к городу ввернул и свое слово рыженький немец, к которому никто не обращался и который все время возился то около своих бульдогов, то около самовара, то начинал вдруг озабоченно осматривать ружья.
— Н-да, это грустный факт! — изящно вздохнул предводитель. — Я никак не против свободы; напротив, я англичанин в душе и стою за конституционные формы, mais… savez vous, mon cher[6] (это "mon cher" было сказано отчасти в фамильярном, а отчасти как будто и в покровительственном тоне, что не совсем-то понравилось Хвалынцеву), savez vous la liberté et tous ces reformes[7] для нашего русского мужика — c'est trop tôt encore![8] Я очень люблю нашего мужичка, но… свобода необходимо требует развития, образования… Надо бы сперва было позаботиться об образовании, а то вот и выходят подобные сцены.
Хвалынцеву стало как-то скверно на душе от всех этих разговоров, так что захотелось просто плюнуть и уйти, но он понимал в то же время свое двусмысленное и зависимое положение в обществе деликатно арестовавшего его полковника и потому благоразумно воздержался от сильных проявлений своего чувства.
— Да, — заметил он с легкой улыбкой, — но дышать-то ведь хочется одинаково как образованному, так и необразованному…
Предводитель тоже своеобразно улыбнулся и, не возразив ни слова, сосредоточенно стал крутить папироску. Зато Болеслав Казимирович очень нехорошо передернул усами и, пытливо взглянув искоса на студента, вышел из комнаты.
— Лев Александрович! — многозначительно кивнул он предводителю из-за двери, — и тот сейчас же удалился.
1
Волей-неволей, вынужденно (лат.).
2
Вообразите, представьте себе (фр.)
3
В конце концов (фр.).
4
Один бог ведает, что именно (фр.
5
Отсюда гнев (лат.).
6
Но… знаете ли, мой дорогой (фр.).
7
Видите ли, свобода и все эти реформы (фр.).
8
Пока еще слишком рано (фр.).