Страница 8 из 116
— По долгу службы, — скривился Бугаев.
— И как?
— Любопытно… для любителей несвежих сплетен. Но к художественной прозе отношения не имеет, — молодой помощник пожал плечами.
— Вот-вот, — мстительно поддакнул старик. — Никого у них нет.
— Разве Боборыкин? — вспомнил Бугаев. — Хотя, конечно, никакой он не либерал, а просто фрондёр.
— Что Боборыкин? Сравнительно с любым европейским писателем средней руки весь Боборыкин — пфуй! — он сдунул с ладони несуществующее пёрышко.
Принесли шербет и горячее. Мустафа, напустив на себя командирский вид, принялся распоряжаться расстановкой блюд и приборов, как будто это были части и дивизии.
— А Толстого роман — не пфуй, — вздохнул Борис, прижимая вилкой кусок только что сдёрнутого с шампура кебаба и занося над ней нож. — Посудите сами даже с точки зрения материальной. Четыре тома. Шестьсот сорок пять персонажей. Охвачена эпоха в семнадцать лет. Вставки на русском языке…
— Велик почёт — вставки на русском! Я лично считаю лучшим достижением нашей словесности вот его, — он показал глазами на Мустафу. — Потому что они учат русский, а не английский какой-нибудь, хоть на английском написаны шекспировы сонеты.
— Это скорее по части побед русского оружия, — заметил Борис.
— Оно-то верно, — Аблеухов согнул палец крючком, как это он делал, желая высказать сложную идею, — однако и недостаточно. Я в плохое время тоже вот думаю о бренности наших усилий. Да, крест на Святую Софию мы вернули, что нам на небесах зачтётся. Но нет у нас тех, кто воспел бы сей подвиг на земле. Зато европейцы перелагают свои жалкие войны и поражения самым соблазнительным образом. А ведь книги суть летописи подвигов народных… Но на это есть одно существенное контрсоображение. Тут недавно презентовали мне сочинение китайского мудреца Сунь-чи. В котором сказано…
— Простите великодушно, Аполлон Аполлонович, — почти невежливо перебил нахмурившийся Бугаев, — но что за охота читать поделки Форейн-Офис? Вы же получше меня знаете, из какого места у всех этих древних мудрецов ноги растут. Теософия, будхизм, спиритуализм там всякий. А разгадка одна: англичанка гадит!
— Пшшшт, — Аполлон Аполлонович выставил сухонькую ладошку, — не учи учёного. Сочинение Сунь-чи переведено в гумилёвском ведомстве для внутренних надобностей.
— У Гумилёва китайцев переводят? Неужели?! — молодой офицер невольно выпрямился, глаза блеснули голубой сталью.
— Сиди, сиди… Теперь не в армии, чай. Если что, так это не сейчас. Мы ещё тут-то, в Царьграде, на новенького будем, — он кивнул в сторону окна, где за прозрачной шёлковой занавесью сиял золотом Босфор. — Столицу перенесли из Петербурга всего четыре года как. Закрепиться, окопаться — вот что на первом плане.
— Пока будем закрепляться да окапываться, англичанка Китай себе оттяпает, — огрызнулся Бугаев. — Ох, простите, ваше высокопревосходительство… Что там с мудрецом-то?
— Вот как раз очень кстати тот мудрец сказал: «твоя непобедимость находится в тебе самом, возможность твоей победы находится в противнике». Гумилёв в комментариях это изъясняет на примере двух пасхальных яичек. Знаете такое простонародное развлечение в России — колотить яйцо об яйцо? Чьё расколется — тот и проиграл?
Борис кивнул головой и вздохнул, вспомнив далёкий дом.
— Так вот. Крепость яйца определяется не толщиной скорлупы, а трещинками. Если скорлупа хоть чуточку надтреснута — всё развалится. Государства — те же скорлупки. У России скорлупа тоньше, чем у тех же англичан. Зато в нашей скорлупе мало трещинок. Наше общество единообразно и монолитно, противоречия между классами малы, интеллигенцию вывели на нет, либеральная оппозиция немногочисленна. Поэтому наше яичко до сих пор никто не разбил. А теперь подумайте: ну вот была бы у нас, скажем, великая литература, как у тех же англичан и французов. Фёдор Михайлович тоже ведь в молодости бумагу марал. Вообразите на минуту, что Достоевский, вместо того, чтобы искоренять крамолу, вложил бы все силы в карьеру писателя? Вместо того, чтобы бороться со злокозненностью и предрассудками глупцов, стал бы, напротив, угождать публике?
— Фёдор Михайлович ничего противогосударственного не написал бы, — уверенно сказал Бугаев.
— Прямо — нет, Аблеухов скомкал салфетку, отставил в сторону тарелку с недоеденным кебабом. В такую жару он ел мало. — Но угождающий толпе должен подыгрывать её предрассудкам и тайным страстям. А Достоевский, с его-то умом и талантом — угождал бы самым тайным, самым скрытым сквернам человеческим. Играл бы на тех струнках, о самом существовании которых люди обычно и не догадываются. Проницал бы словом тонкие трещинки, что можно найти даже в стальном сердце, не говоря уж о сердцах плотяных… Другие же литераторы, не столь даровитые, стали бы восполнять огрехи слога клеветами на начальство, разжиганием неудовольствий в низших классах общества, и так далее. Тут-то англичанка бы к нам и влезла.
— Может быть и так, Аполлон Аполлонович, — Бугаев положил прибор на тарелку. — Да только, извините за откровенность, рассуждение ваше напоминает лафонтенову басню про лисицу и виноград. Дескать, не дано нам, ну и не надо, оно и к лучшему. А на самом деле — видит око, да зуб неймёт. Вот, к примеру: согласитесь же, что на русском языке не может быть хорошей поэзии. Слова длинны, грамматика тяжела, рифмы бедны. То ли дело итальянский, с его певучестью и изобилием равнозвучных окончаний!
— На стишках свет клином не сошёлся, — насупился Аблеухов. — Да и потом: были же у нас Жуковский и Веневитинов. Особенно Жуковский, сей плод союза двух непоэтических народов, русского и турецкого…
Мустафа навострил уши.
— Хотя, конечно, перекладчик с немецкого не есть поэт самостоятельный, — закончил канцлер. — Ему бы войти в настоящий поздний возраст, в гётевские года — тогда, возможно, его лира обрела настоящий голос. Так умереть! В расцвете душевных сил… от руки молодого негодяя.
— Жуковский сам его вызывал, — напомнил Бугаев.
— Да, вызвал! За гнусную эпиграмму, оскорбительную для мужчины и для дворянина, — Аполлон Аполлонович пристукнул по столу стопкой. — За одну рифму «Гете, Грею — гонорею» следовало бы прострелить ему то самое место, где она заводится. Прав был Суворов: пуля — дура… Ну, а тот, разумеется, сбежал за границу. Заяц.
— Ну, там его радушно не встретили, — усмехнулся Бугаев. — Кажется, его прикончил какой-то французский бретёр. Жаль, конечно, что пал не от русской руки…
Его высокопревосходительство молча поднялся из-за стола, давая понять, что дружеское общение на сегодня закончено и пора приступать к делам.
— А если подумать, — Бугаев тоже встал, — а что, кабы вовсе не было этого Пушкина? Жуковский был бы жив и в поздние лета создал свой шедевр. Им вдохновившись, расцвела бы русская словесность. Случилась бы у нас в Отечестве великая литература? Как мыслите, Аполлон Аполлонович?
— Я так мыслю, что история сослагательного наклонения не ведает, — строго заметил канцлер. — Да и что вам дались стишки?
— Уж признаюсь во грехе, — смутился молодой офицер, — я в молодости того… рифмоблудствовал. Даже издавал что-то. Подписывался для секретности «Андрей Белый». Дрянь, конечно, стишки. А на французском свиристеть, как всякие Бальмонты, не хотелось. Пришлось пойти по государственному поприщу. Верите ли, иногда грущу…
— Вздор, — решительно прервал его Аблеухов. — Займёмся насущным. Что у нас там с докладом?
— Закругляемся, Аполлон Аполлонович! К вечеру представлю первый вариант, вам под карандашик…
— Хм, к вечеру? К семи… а лучше к шести. Тогда я за вечер управлюсь. Что же, успеваем?
Молодой капитан ухмыльнулся, щёлкнул каблуками, накрыл голову левой ладонью, изображая головной убор, и приложил правую к виску.