Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 82



Гигантские шаги

Явилась с утра пораньше. Порог не переступает, но совсем близко стоит. Спрашивает: сегодня придешь играть?

Я-то как раз не собирался, сыт ее играми по горло, но она поджимает губы, щурится презрительно: боишься?

Еще чего. Не хочу, это да. Надоело. Не позвала бы, так и не пришел бы. Но — боюсь?! Было бы чего бояться. Сама она боится. Я бы так и сказал, но она уже убежала. Дура вредная.

Плохо тут вот что: она, небось, опять будет водить. Она почему-то всегда водит, хотя, вроде бы, надо по очереди. Но остальные не возражают. Все же она старше всех. Наверное поэтому слова ее имеют особую силу, да такую, что нам и не снилось… И — ну да, считается, что с нею интересно. Всем, или почти всем, но уж точно не мне.

Она не любит меня, вот в чем загвоздка. Терпеть не может. Виду не подает, но это чувствуется. Вроде бы мы никогда открыто не ссорились, но вот не нравлюсь я ей, и все тут, точка. "Хитрая, наглая черномазая рожа!" — вот что она думает, когда видит меня. На себя посмотрела бы, тоже мне красотка…

Но она — да, что и говорить, отлично водит. Она то и дело изобретает какие-нибудь новые правила, поэтому игра никому не надоедает. Когда мы только начинали играть, все было просто и понятно: можно мерить землю "гигантскими шагами", шагать так широко, как только получится, или же «гномьими» шажочками, длиной в половину ступни, передвигаться — как повезет. Или просто стоять на месте, если тот, кто водит, не называет твое имя. Стоять — это (кто играл, знает) хуже всего. Потому что сто «гномьих» шагов все-таки гораздо больше одного «гигантского», какими бы длинными ни были твои ноги, а значит, всегда есть шанс — у всех, кроме того, кто стоит на месте.

Так вот. Она никогда не называет мое имя. Кто-то получает задание чаще, кто-то реже, но я — никогда. Сколько играем, а я еще ни шагу не сделал. Потому и не хотел сегодня идти: что толку начинать игру, если опять буду без толку стоять, как дурак?

А поиграть по новым правилам — ну да, конечно хотелось бы! Теперь про «гигантские» и «гномьи» шаги никто уж и не вспоминает. Теперь она дает совсем иные задания. "Три жабы", например. Это значит — расставить ноги пошире, присесть на корточки и прыгнуть три раза, не выпрямляясь. Или "восемь цапель" — вышагивать, задирая колени высоко, к самому подбородку. Иным приходится гусеницей ползти, или зайцем метаться, а кому-то — обезьяной скакать, цепляясь руками за ветки, не касаясь ногами земли. А то вдруг велит сделать "два перекатиполя" — это значит, что нужно свернуться клубком и катиться по земле, кувыркаясь, пока сил хватит, а потом остановиться, передохнуть — и еще раз. Я бы долго мог катиться, я ловкий и сильный, но приходится стоять, ждать, вдруг сжалится? — а она-то, небось, и слова такого не знает.

Зато она знает великое множество других слов. Сладкоречива, змея. В чье угодно сердце заберется, как в чужую нору. Будет лежать там, изготовившись, дожидаться возвращения хозяина, чтобы вонзить в его горло ядовитые зубы. Она такая, о да. Может быть потому и не любит меня, что знает: я ее насквозь вижу. Хитрец хитреца видит издалека; был бы я старше всех, она бы у меня поплясала, пожалуй! И все бы поплясали.

Но сила не на моей стороне, и вряд ли тут что-то можно исправить. Поэтому надо терпеть. Я, правда, решил не играть больше, да вот, сама позвала. Прежде не бывало такого, чтобы она звать кого-то трудилась. Мы сами приходили.

Что у нее на уме? Не знаю, но теперь пойду.

Придется, раз так.

Иду, камешки мелкие под ногами похрустывают, словно чавкает ими с голодухи неприхотливый великан. Пока я раздумывал, солнце высоко поднялось над горизонтом, греет, но не жжет. Хорошее утро. Уже почти никто не вспоминает, как мы жили без солнца. Я и сам почти не помню, как, но ведь было дело, жили. А некоторые теперь твердят, будто солнце было всегда. Врут зачем-то. И ладно бы другим — так нет, себе же врут, без всякой выгоды. Не понимаю.

И пусть.

Стоят, ждут, без меня не начинают. С чего бы такая честь? Ох странно!

— Я пришел, — говорю.

— Долго же ты шел, — хмурится моя сероглазая соседка. Она строгая, но совсем не злая. И справедливая. Если бы она водила, я бы не остался вне игры, даром что никакой дружбы между нами отродясь не было.

Вот и сейчас она хоть и попрекает, но ведь говорит со мной. А прочие отводят глаза, словно бы нет меня, или даже хуже: словно бы мы все вдруг научились умирать, и я умер первым, сам того не заметив. Только черномазая, наша старшая сестренка, улыбается до ушей. Рада меня видеть. Да я что-то не рад. Но ладно, пришел, так уж пришел. Не уходить же теперь. Хотя…



— Сегодня мы будем играть совсем иначе, — говорит она, улыбаясь все шире, так, что зубы можно сосчитать, все три сотни, или сколько их там у нее. У меня пальцев на руках не хватит, а то я бы не поленился, пересчитал бы.

— До сих пор мы просто развлекались, — продолжает черномазая. — Рада, что вам понравилось. Но сегодня все будет всерьез.

Ну ничего себе! Как это — "всерьез"?! Не понимаю.

— Я вам помогу, — обещает она. — Вот увидите, нет ничего проще. Будем делить территорию. Сколько сумеете пройти-проползти-облететь — все ваше, хозяйничайте там, как хотите.

Как я погляжу, многим стало не по себе. Но ведь не расходимся, стоим, ждем начала игры. Попробовать бы хоть разочек, как оно — «всерьез» — и гори все огнем!

Поначалу все идет как всегда: мы стоим у черты, на берегу Великой Реки, а она — далеко впереди, где начинается лес. Но когда выкликает кого-то, все отлично слышно. Голос у нее зычный, думаю, даже мертвецов из могил поднял бы. Но нет среди нас мервецов. Пока, по крайней мере, нет. Потом когда-нибудь, думаю, будут. Мы же, как и люди, под Луной живем, а она кого хочешь умирать научит.

— Афина — одна сова! — кричит черномазая, и моя суровая сероглазая соседка пицей взмывает в небо, а мы пялимся на нее, не можем понять, как это случилось?

Прежде мы никогда не превращались в птиц, или зверей, хоть и считается, будто мы все можем. Вероятно, мы действительно можем все, не знаю. Но, по правде говоря, мы пока мало что пробовали. Мы не очень давно есть, вот в чем дело. Вот и не успели еще разобраться, что к чему. Прежде нас не было, а потом мы уже были, но не было солнца, я это очень хорошо помню, а другие — почему-то нет. Некоторые вон твердят, будто мы вообще были всегда — вот же дурни!

— Ганеша — тысяча слонов!

И добродушный увалень Ганеша тут же превращается в огромного, тяжелого, красивого зверя. Медленно, с достоинством делает шаг, потом другой, третий. Ну да, ему же тысячу шагов сделать велели. То-то счастливчик. Не зря день проживет.

А я? Хотел бы я знать, на этот раз она выкликнет мое имя? Ну хоть сегодня-то, если уж у нас такая игра пошла, что и не игра вовсе…

— Себек, четыреста тридцать два крокодила!

И — да, гляди-ка, нет больше нашего Себека, зато ползет к воде грузный, зубастый ящер. Эк его превратила! И что, интересно, светит мне при таком-то раскладе? Может быть стоило дома отсидеться? Но ведь не екнуло сердце, не предсказало беду. Значит, и не будет никакой беды? А воздатся мне за прежнее терпение, белым соколом взмою к облакам, трижды облечу землю прежде, чем солнце приблизится к горизонту…

Но соколом взлетел Гор, а чуть позже Уицилопочтли вспорхнул невесомой птицей-мухой колибри.

Жирной рыбой плюхнулся в реку Эа, медведем взревел Велес, заржал, гарцуя, Бурак, тявкнул Анубис. Мои товарищи по играм один за другим расставались с привычным обликом, и только я по-прежнему стоял столбом, гадал: кем предстоит стать мне? Или снова не вспомнит, не успеет, не обратит на меня внимание? Зачем же тогда звала? Сама ведь домой ко мне заявилась, спрашивала: "Придешь играть?" Издевалась?

Ну да, а как иначе?

Эх, не надо было ее слушать, не надо было сюда приходить. Сидел бы один, горя не знал бы…

И когда я уже почти утратил надежду, она вдруг назвала мое имя. Впервые с тех пор, как стала водить.