Страница 20 из 82
Дмитрий Дейч.(из цикла) Сказки и истории
Прощай, поплавок здравого смысла: дирижер выходит на публику в черных очках, постукивая палочкой по паркету. Публика с хохотом ловит оркестрантов, притворившихся публикой; в яме становится тесно — от публики, притворившейся оркестрантами и полицейских собак, призванных восстановить порядок. Наконец, сирены правосудия умолкают, в яму падает первый актёр, из рассеянности перепутавший бутафорские очки с очками суфлёра. Суфлёр в свою очередь не способен разобрать мелкий текст и пытается воспроизвести буквы по памяти: Н! Ю! А! Ъ! Р!.. Он читает нараспев, со всей возможной серьёзностью, и публика внимает, завороженная, угадывая в происходящем невероятно изощренную мысль режиссёра. Тем временем режиссёр и директор театра разъезжаются по домам, распустив труппу на выходные. Оркестранты укладывают инструменты в футляры, и вскоре в зале не остаётся никого, кроме нескольких сотен зрителей и суфлёра, позабывшего что следует за буквой «Ы» на семьдесят пятой странице, вторая строка снизу. Пробуя «Ы» на вкус — всякий раз с новой интонацией, суфлёр забывается, погружённый в воспоминания о дореволюционном театре. Диапазон воспроизведения «Ы» сужается до самого тоскливого тембра, когда-либо уловленного человеческим ухом, в конце концов «Ы» переходит в долгое "Ииииииии…", затем совершенно сходит на нет. Суфлёр сокрушенно машет рукой и, сгорбившись, удаляется за кулисы. Наступает напряженная тишина. Из буфета доносится шорох салфетки: становится ясно, что антракт в самом разгаре.
©Дмитрий Дейч, 2004
Ростислав Клубков. История дурака
Я затрудняюсь дать точное представление об этой жидкости… Дав ей хорошенько отстояться, мы заметили, что она вся расслаивается на множество отчетливо различимых струящихся прожилок, причем у каждой был свой определенный оттенок и они не смешивались. Э. А. По
И Яльмар увидел, как мчался во весь опор… Оле-Лукойе и сажал к себе на лошадь и старых и малых… но сначала всегда спрашивал: — Какие у тебя оценки за поведение?
Е. Л.
уже глубокая ночь. Ты спишь. В заоконном мраке светится внизу ярко-желтый шатер лиственницы под фонарем, облепленный снегом. Пересохший канал полон льдом и листьями. На поднявшихся со дна камнях дремлют утки (и один нырок).
Счастливый Вяземский! — груз судьбы высокопарно представлялся ему серебряной росой на лепестках розы.
Я расскажу тебе историю дурака.
Вот под твоим рассеянно устремленным в сон взглядом собирается, поднимаясь из небытия, клок земли: как елочка, вырастает церковь; как переводные картинки в блюдце с водой, распускаются большие цветы на клумбах; рыжую сторожку, как плющ, оплетает хмель; из распахнутых дверей выходит, как барин, сторож, разминая папиросу.
Около него стоит очень некрасивый молодой человек.
Он неловок. У него грубые волосы и косящие подрагивающие глаза. Он не любит своего лица. По словам одного англо-говорящего, австрийского происхождения швейцарца, он "изнурен онанизмом", который в глубине испуганной души представляется ему религиозным обрядом.
СТОРОЖ (докурив): В Америке, говорят, люди с собачьими головами нарождаться стали. Так то.
Молодой человек хватается за голову.
СТОРОЖ (морщась): Да ты что, «Грозы» Островского не читал? Ты ведь образованный человек. Школу, институт культуры кончил. Ты что думаешь, напротив того института кто стоит?
МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК (неуверенно): Привезенный царем Петром…
СТОРОЖ: Ну?
МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК: Языческий идол.
СТОРОЖ: Как тебе не стыдно? (пауза) Ай ты дурак?
Из цветов, словно сказочный чертополох, вырастает худощавый церковный староста с большим букетом.
Впрочем, этот рассказ можно начать и по иному.
Как если бы я — вернее, если бы ты — была сказочным кристаллом, в гранях которого отражается твое лицо, чуть приподнятая ласточка брови, глаз и одновременно лунная пыль в черном безвоздушном воздухе с отпечатком рубчатого человеческого сапога, тяжело-красные звезды на краю мира, живой Александр Пушкин, твой распотрошенный труп на секционном столе, моя любимая, твоя рука, закрывающая мне глаза, маленькая, необъяснимо притягательная, кашляющая и сифилитичная проститутка на углу моей улицы, у розово-серого моста под качающимися желтыми фонарями.
Вглядись — наш молодой человек жадно и печально смотрит на нее, заслоненный костистой тенью ночных деревьев, стоя у распахнутых дверей на тусклую лестницу. Его бьет дрожь холода и желанья. По темной улице, медленный, как огромная, светящаяся изнутри улитка, проползает, шурша, маленький зеленый автомобиль. Траченая ночная Венера, кашляя, сворачивает в ночной сквер с темным изваянием Маяковского, праздно и рассеянно уводящий в сторону паровозного кладбища.
Как хочется пойти за ней!
Как хочется целовать ее грязные ладони и пальцы и смрадный рот, как хочется нырнуть в выгребную яму ее плоти за дрожащим отражением звезды.
Я знаю, этого никогда не будет, он никогда не пойдет за ней. Он никогда не ляжет, обняв ее за плечо, на землю с этой траченой Венерой, он никогда не войдет в нее среди этих распадающихся, как плоть, стальных остовов. Он трус. У него нет истории. — Но, хочешь, — я напишу об этом маленьком человеке, хочешь, я заставлю его пойти — нет, что ты, не за тобой. — Разве ты, такая красивая и счастливая — похожа на эту малолетнюю сифилитичную проститутку? — Я заставлю его пойти за ней и овладеть ею, зная, что он умрет под ней, на гнилой куче листвы, от страха и разрыва сосуда в глубине мозга, — потому что мне не жаль его, как не жаль этого презрительно милосердного к нему, к тебе и, наконец, ко мне, мира, в котором мы, такие же жалкие, такие же некрасивые и трусливые, жадно, вольно и ненаказуемо живем только в обоюдном потонувшем глубоком сне.
ПРОЛОГ
Все начинается с наблюдения небесных тел, как если бы в волшебном кристалле глаза крошечный, как лилипут, Галилей направляет долгую подзорную трубу рукодельного телескопа в обескровленное бледно-фиолетовое ночное небо, в котором нет ни одной звезды, из которого идет снег. И вот, словно спутники Юпитера, сквозь мглу и горькие, как лязгающий галькой океан, слезы, проступают очертания неизвестной планеты, и маленький корабль, едва различимый в телескоп, едва покачиваясь в почти неподвижной влаге, медленно плывет к неизвестному материку.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.РОССИЯ И АФРИКА
Не помню автора… кто-то из немногих, достойных лучшего…
На маленьком двухмачтовом корабле «Гермес», из Неаполя, через Ахилессовы Столпы, дорогой Одиссея, к Гвинее, подмышку Африке, ранним утром, пройдя в лиловой сутане мимо шарманщика с танцующей на задних лапках собакой, монсеньер Горьо, во главе естественнонаучной экспедиции, а по случаю — в день начала продажи по книжным лавкам Парижа знаменитого "Толкового словаря" под редакцией Дидро, отбыл проповедовать переведенное на язык жестов Евангелие обезьянам этого огромного неисследованного континента.
Его вела на удивление простая мысль. Он знал, что обезьяны обучаются языку глухонемых. Вместе с тем он верил, что души животных, — если они в самом деле обладают душой — смертны. Что же происходит по смерти с душами животных, уверовавших в Христа?
Он был очень грустный человек. Он был добрый человек. Возможно, он мечтал стать апостолом.
Более вероятно, монсеньер Горьо был помешанным. Во всяком случае, клочья и отдельные страницы путевого дневника, съеденного плесенью и временем, косвенно свидетельствуют об этом: