Страница 1 из 27
ЧЕТЫРЕ УРОКА
— Мимоходенко Дмитрий!
Я пошел к доске. С парты мне видны были стриженые затылки всех мастей и бородатое лицо Льва Савельевича, склоненное над классным журналом. Теперь, когда я стоял у доски, я видел черную волнистую макушку учителя и много мальчишеских рожиц. Конечно, все мальчишки уже приготовились прыскать и хихикать: раз Лев Савельевич вызвал к доске Заморыша — значит, будет потеха. А главное, у каждого пропал страх, что Лев Савельевич может вызвать сегодня и его: потеха с Заморышем раньше звонка никогда не кончалась.
— Учи-ил? — по обыкновению нараспев, спросил меня учитель.
— Учил, Лев Савельевич, — охотно ответил я.
— С любо-овию?..
— Нет, Лев Савельевич. Разве интересно склонять по-церковнославянски «раб»?
Мальчишки захихикали. Учитель повернулся ко мне лицом:
— И ты мне это так прямо и говоришь?
— А как же! Вы же сами приказывали нам говорить всегда правду. От слов «рабоу», «рабямь», «рабе» у меня затылок болит.
Учитель долго молчал, потом вздохнул и потянулся за ручкой.
— Ну что ж, раз ты сам признаешься, то незачем и время тратить на опрос. Ставлю тебе единицу.
Он обмакнул перо в чернила, но ставить отметку в журнале не спешил, видно, ждал, что я скажу.
И я сказал так, будто советовался с ним, какую правильнее поставить мне отметку:
— Единицы, наверно, мало: все-таки я два часа зубрил. Да вы меня, на всякий случай, спросите, Лев Савельевич.
Учитель взял в руку свою длинную бороду, засунул кончик ее в рот. Пожевав бороду, он сказал:
— Хорошо, Мимоходенко, я проверю, чего ты достиг за два часа зубрежки без любви к предмету. Но прежде ответь мне на такой вопрос: представь себе, что ты идешь по улице… Да, по улице…
Все с любопытством ждали, что сегодня придумал Лев Савельевич, чтобы потешиться надо мной. По голосу учителя я, конечно, догадывался, что вопрос, который он мне задаст, будет каверзный.
— Так вот, ты идешь по улице… Представил это себе?
— Нет, Лев Савельевич, еще не представил.
— Почему?
— Да вы же не сказали, по какой: по Петропавловской, по Ярмарочной или по Приморской.
— Все равно, по улице вообще.
— Как же все равно? На Петропавловской дома большие и магазинов не счесть, зато деревьев почти совеем нету, а на Ярмарочной тополи растут, зато дома маленькие.
— Ну хорошо, пусть будет по Петропавловской. Представил?
— Теперь представил.
— Вот идешь ты и видишь: стоит на тротуаре лоток. Представил?
— В каком же это месте — лоток?
— Ну, скажем, около музыкального магазина Когеля.
— Там, Лев Савельевич, лотки никогда не стоят. Лотки дальше, около магазина Арбузова.
— Ладно, пусть около Арбузова, — согласился Лев Савельевич. — И вот ты видишь открытый лоток, а на лотке халву.
Мальчишки разводят руками так, будто растягивают резиновую ленточку, тяни, мол, тяни. И я тяну.
— А какая халва, Лев Савельевич? Медовая или сахарная?
— Допустим, сахарная. Представил?
— С орехами или без орехов?
— Скажем, с орехами. Представил? Я прикрыл глаза и так стоял до тех пор, пока Лев
Савельевич не сказал:
— Ну?
— Представил, Лев Савельевич.
— Хорошо. Вот и ответь мне, Мимоходенко, как ты поступишь: пройдешь мимо лотка или остановишься и поглазеешь?
Я вздохнул:
— Чего ж глазеть, Лев Савельевич! Денег-то все равно нету.
— Значит, пройдешь мимо?
— Мимо, Лев Савельевич.
— А если б в кармане у тебя медяки звенели?
Остановился б?
— Тогда б, конечно, остановился.
— Ага! Остановился б! — торжествующе вскричал учитель. — Остановился б! Так какой же ты после этого Мимоходенко, если не мимо проходишь, а останавливаешься около каждого лотка с халвой?
Довольный своей выдумкой, учитель тоненько, с взвизгиванием, смеется. Смеется и весь класс. Сбитый с толку, я молчу.
Вдоволь насмеявшись, учитель сказал:
— А теперь просклоняй мне по-церковнославянски слово «раб». Послушаем, что у тебя получается, когда ты зубришь без должной любви к предмету.
Я взял мел и точно, как напечатано в церковнославянской грамматике, написал на доске слово «раб» во всех падежах, даже ударение поставил над «е» в форме звательного падежа. Пока я писал, Лев Савельевич жевал бороду и косился на доску.
— Так, правильно. Рабé. Именно рабé. Что ж, Мимоходенко, поставлю тебе тройку с минусом. Поставил бы тебе пять, но две единицы высчитываю из оценки за нелюбовь к предмету, а минус ставлю в назидание, дабы ты впредь с должным чувством относился к языку, на котором совершали богослужение еще наши далекие предки.
— Адам и Ева, — вставил верзила Степка Лягушкин, желая показать свои знания.
— Адам и Ева, — машинально повторил Лев Савельевич, но тут же спохватился и назвал Степку дураком.
Вписав в журнал тройку с длинным и толстым, как бревно, минусом, учитель ласково сказал:
— Ну как, Мимоходенко, ты доволен? Правильно я тебе поставил оценку?
— Правильно, Лев Савельевич, — ответил я с удовольствием. — Все-таки три с минусом это же не три с двумя минусами, правда?
— Постой, постой! — потянулся опять за ручкой Лев Савельевич. — Именно с двумя! Второй минус за то, что ты, негодяй, осмеливаешься говорить со мной, как равный с равным.
Но тут весь класс как мог стал на мою защиту:
— Лев Савельевич! Это же не потому! Лев Савельевич, это ж потому, что он у нас немножко пристукнутый! Лев Савельевич, не ставьте ему второго минуса!
Раздался звонок, и учитель, еще раз укусив бороду, выщел из класса.
Только Николай Петрович, тот добрый учитель, который принимал меня в приготовительный класс, время от времени ставил мне четверки, но Николая Петровича в нашем училище уже три года нет, а все остальные учителя, как бы хорошо я ни ответил, никогда мне больше тройки не ставили. Почему — не знаю. Может, потому, что я щуплый, как цыпленок, и младше всех в классе. Как же такому ставить четверку? Вот Алексей Васильевич — тот мог бы и мне поставить четыре, но он редко опрашивает учеников. Меня еще ни разу не спрашивал: так у меня по истории никакой отметки и не стоит.
В перемену ко мне подошел круглоголовый, плотный Илька Гиря. Он хлопнул меня по спине и сказал:
— Молодец, Заморыш! Здорово растянул разговор. Если бы не ты, стоять бы мне сегодня истуканом у доски: у меня от того «рабе» язык вроде суконного делается. — Он хитровато подмигнул мне: — Задачи решил?
— Решил, — ответил я, заранее зная, к чему дело клонится.
— Наверно, неправильно?
— Правильно.
— И с ответом сходится?
— Сходится.
— Ну-ка, дай, проверю.
Я охотно протянул ему тетрадь. Илька сейчас же принялся списывать решения. Списал и сказал:
— Правильно. А я думал тебе помочь.
Для списывания Илька выбрал перемену перед уроком истории не случайно: он, как и все мы, знал, что Алексей Васильевич не скоро появится. И правда, Гиря успел переписать решения всех трех задач, сыграть у стенки с Лягушкиным в перышки, схватиться с коренастым Петей Марковым в классической французской борьбе и под гиканье всех ребят, сопя и кряхтя, припечатать его лопатки к запыленному полу, а Алексей Васильевич все еще копался в учительской, подбирая исторические карты. Помогать ему в этом отправилось чуть ли не полкласса. Во всем двухэтажном здании стояла тишина, а наш класс ходуном ходил.
Но вот распахнулась дверь, и быстрым, легким шагом вошел Алексей Васильевич. Как всегда, на нем не форменный синий сюртук с золотыми пуговицами, а короткий пиджачок и черный галстук с крапинками. Алексей Васильевич худощав, щеки впалые (говорят, у него чахотка), через пенсне видны добрые светлые глаза. Под мышкой он держит классный журнал и кипу каких-то брошюр, а в руке — спичечную коробочку с кнопками. За Алексеем Васильевичем гурьбой идут его помощники, и каждый несет вчетверо сложенную историческую или географическую карту. Учитель подходит к столу с таким видом, будто сейчас начнет объяснять урок, но, подойдя, задумывается, раскрывает брошюрку и принимается ее молча читать, видимо совершенно забыв, где он находится. Читает, что-то подчеркивает карандашом и машинально время от времени, не отрывая глаз от книги, шепчет: «Тише!..» Мальчишки уже развесили на доске, подставках и всех стенах карты и занялись своими делами: там играют в перышки, там в кружочки и крестики, причем выигравший дает щелчок в лоб проигравшему; там разложили на парте хлеб и сало и уписывают за обе щеки.