Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 48



Но теперь… Люди мучительно, до боли раздражают меня. Любые люди. Невыносим общий транспорт, невыносима поликлиника, невыносим магазин. В лифт кто-то подсаживается – и то дрожь неприязни бьет! Приехали, учительница Кузнецова. Приплыли. Гуманизм на марше.

Что, может быть, мне в глаз попал осколок того самого сказочного зеркала троллей, и я все вижу кривым и неприятным? Но мне ли одной попал этот осколок? На меня отовсюду – а точнее, сквозь меня отовсюду – смотрят такие же холодные, неприязненные глаза.

Не милы мы друг другу! Вот я сейчас упаду на скамейку и умру – тысячи пройдут мимо, и это нормально.

Скажите, Юра, а зачем тогда все? Зачем? Зачем?»

8. «Никогда, никогда»

Глава двадцать вторая,

в которой Андрей продолжает читать письмо Елены Кузнецовой

«Мне теперь часто не спится, по утрам я сижу у окна, мне видно широкий Светлановский проспект, и я наблюдаю его постепенное оживление. Люди встают и начинают воспроизводить свою жизнь, поток бежит по руслу, наливаются строгостью все дремавшие ночью схемы и законы. Где-то далеко едет на работу правительство, куры несут яйца, генералы мчатся в штаб, в поле мычат коровы, роты встают на поверку, зэки выносят парашу, школьники бредут на уроки… а чуть позже открываются музеи, библиотеки, издательства, начинаются первые утренние сеансы в кино, актеры собираются на репетицию, и вот уже вся наша сложная, многосоставная, пестрая, трудная жизнь собрана по кусочкам, восстановлена в прежнем объеме, шипя, раздражаясь и веселясь, она кипит, как масло на сковородке, и поджаривает нас на вечном огне. Эта сковородка обойдется и без меня, и без вас, и без кого угодно. Мы все знаем и чувствуем ее безжалостность, ее неотменимость, ее безразличие ко всему отдельному, личному. Ко всему, за что мы цепляемся и чем так отчаянно и так напрасно дорожим.

Но есть что-то другое! Иное, незримое сложение невидимых излучений, которое тоже многосоставно, трудно, пестро! Это излучение наших поступков и мыслей. И что толку называть его красивыми словами (вроде “ноосферы”), когда мы не имеем никаких способов уловить, измерить его? Мы что-то чувствуем. Это определенно. Отчего-то человек вдруг чувствует – в этом городе ему больше находиться невмочь. Он ссылается на “загазованность”, на грязный воздух и мчится подальше, в лес, к воде, к малолюдству. Но этот грязный воздух – прежде всего суммарное излучение людей.

И что толку гордиться тем, что сколько-то там людей всегда исключительно сыты, дорого и модно одеты, живут в хороших квартирах, если они испускают грязные лучи – лучи корысти, самодовольства, злобы, лжи, тоски нравственного распада. Это как в Библии говорится – “гробы повапленные”!

То есть раскрашенные-изукрашенные гробы. И сколько ж их повсюду, этих повапленных гробов. Они вещают с экрана, поют “песни”, заседают, пишут указы, что-то прикупают и перекупают. А от них вонь, от гробов повапленных.

Я и сама хороша. Провоняла своей тоской всю квартиру, то и дело приходится проветривать. Но хотя бы лжи во мне нет. Вот я к чему веду – если вы живете там, где происходит много преступлений, где люди лживы и развратны, то вы рискуете надышаться вредными испарениями и потерять вообще всякую чувствительность. Скажите, Юра, вы ничего такого не чувствуете? Сохранилось ли у вас нравственное обоняние и зрение? Ваша среда вся ведь набита гробами повапленными. Вы помните, как мы с вами познакомились и каким вы были?



Вы пришли в нашу школу в 198… году. Вам было тринадцать лет.

Человек редко бывает так умен, как в одиннадцать-тринадцать лет. Ум еще не раздавлен полом, знания вливаются легко, в голове составляется общая картина мира – нередко такая острая, такая оригинальная! Какой вы были хороший, Юра. Помните, как вы полюбили Тынянова и цитировали его страницами наизусть? А как я вас переспорила и доказала, что Маяковский – большой поэт, и вы согласились и сами поставили у нас в кружке “Владимира Маяковского”? “Гладьте сухих и черных кошек!” – прямо пророческие оказались слова. У меня сейчас живет кошка Крися, черная и худая. Нет, вы не думайте, еды и на кошку и на себя у меня хватает, просто у нее такой уж обмен веществ. Умная тварь, вот я хочу все-таки научить ее вызывать мне “скорую”, если свалюсь внезапно. Простите, что пишу вздор, это от непривычки. Я порядком отучилась общаться.

Нет, я умею пользоваться компьютером, вы не подумайте, что я из архаистов, презирающих все новации, я могла бы завести переписку с незнакомцами, но я их боюсь. Правда – боюсь. Когда я из интереса начинаю читать какие-то обсуждения новостей в Интернете, у меня такое впечатление, что в темном переулке вдруг наталкиваешься на гоп-компанию. Лиц не видно, только маски, только страшные, визгливые, злые голоса. Любое обсуждение самой невинной темы – например, какой-то известный человек умер или заболел – выливается в разборки в темном переулке. Тут же зашипят про “жидов и педерастов”. Тут же начнется грязная перебранка между масками. Я, конечно, знаю, что можно, так сказать, взять личный фонарик и как-то существовать, минуя гоп-компании, но я в принципе НЕ ХОЧУ В ТЕМНЫЙ ПЕРЕУЛОК. В русское темное сознание не хочу.

Ведь кто я такая по сущности своей? Я объект культуры. Я – та самая, для которой были написаны книги, для которой снимались фильмы. Все театры на свете жили когда-то для меня, для учительницы Кузнецовой. Это для меня устраивались творческие вечера поэтов и выпускались толстые журналы. О, когда-то я была желанной! За мою душу боролись, моей любви искали! И я отвечала взаимностью. Я охотно творила себе кумиров и замирала от блаженства, созерцая их небесное сияние. И что? Где теперь они и где теперь я?

Кто такой Эйдельман, вы помните? Вряд ли, и я не помню, ни одной строчки, ни одной мысли, а читала, запоем читала. Десятки книг, без преувеличения. Эйдельман, историк такой, Натан Эйдельман. Умер, и сгинуло все, никому не нужно, потому что шлак, пустота. Зачем я его читала, спрашивается? На Н.Н. бегала, протыривалась в переполненные залы, орала вместе со всеми, а теперь слушаю, что “у сатирика украли новый “Мерседес”. Новую “Мерседес”, вообще-то, ведь это женское имя. Уж что-нибудь одно – или ты сатирик, или у тебя новая “Мерседес”. Невозможно вместе!

А знаете, откуда у сатирика деньги на “новую Мерседес”? Это ведь он МЕНЯ ПРОДАЛ. Выгодно, дорого продал. С меня самой-то нынче что ж взять? Я неплатежеспособна, как говорится. Но продать меня пока можно. Я до сих пор котируюсь на чертовой ярмарке. В меня еще можно плюнуть, обозвать идиоткой – и получить в кассе!

Скажи мне уверенным голосом, что меня нет, подтверди – нет больше интеллигенции, и не надо ее, гнилой, сволочной, продажной, – и бери свой паек. И не надо никаких подсчетов, вроде того, что гниют и продаются пять процентов, те, кто на виду и слуху, а сотни тысяч просто тянут свою лямку бурлацкую, интеллигентскую, по-прежнему учат вас, делают вам операции, бацают на пианино, изобретают! Правда, делают они это все хуже и хуже. Но это уж дегенерация, извините, всеобщая.

Лица моих прежних кумиров, опухшие, с разъехавшимися чертами, тусклоглазые, вижу иногда в ужасе. Вот они идут, взявшись за руки, друзья, к смертному порогу – маленькая шеренга алкоголиков и развратников, бережно поддерживая своих немногочисленных дам. Те сами идти уже не в состоянии. Ну так что же – буду ли я их проклинать напоследок?

Да вот еще, с какой стати, по какому праву. Пусть идут себе. Да, я их создала. Но и они меня создали. По любви было! Нет, никаких проклятий, я хочу, чтоб мою душу отпустило недоброе чувство – предали, продали… Они же себя прежде всего предали, разве это сладко?

А может, и не предавали?

Как удивительно хорошо придумано, что мы все умрем, до чего же это справедливо и как это прекрасно. Никаких привилегий, никакой коррупции. Ничего не выпросишь… Вы меня понимаете, Юра? Вашей душе внятно то, что я сейчас говорю вам?