Страница 16 из 22
Дни, недели, месяцы, годы похожи друг на друга. В один и тот же час приходят; в один и тот же час обедают; в один и тот же час уходят; и это с двадцати лет до шестидесяти. Запоминаются только четыре события: женитьба, рождение первого ребенка, смерть отца и смерть матери. И больше ничего; простите, есть еще повышения по службе. Они ничего не знают о жизни, ничего не знают о мире! Им неведомы даже веселые прогулки по улицам в солнечный день, блуждания по полям, ибо их никогда не отпускают раньше положенного часа. В восемь утра захлопываются двери тюрьмы; они открываются в шесть часов вечера, на исходе дня. Но зато целых две недели они имеют право, — которое, кстати сказать, оспаривают, отторговывают, которым попрекают, — право сидеть взаперти в своих четырех стенах. Куда же можно поехать без денег?
Плотник взбирается под небеса; кучер колесит по улицам; машинист едет через рощи, равнины, горы; покидая каменные стены городов, он мчится к голубому простору морей. Чиновник не выходит из канцелярии, из этой гробницы для живых; и в том же зеркале, в котором он, в первый день службы, увидел свое молодое лицо со светлыми усиками, он в день увольнения видит себя лысым, с седой бородой. Теперь конец, жизнь прекращается, будущее заграждено. Неужели это уже настало? Неужели пришла старость и за всю жизнь ничего не случилось, ни единого события, которое могло бы взволновать до глубины души? И все же это так... Дорогу молодым, дорогу молодым чиновникам!
Тогда они уходят, еще более несчастные, чем были, и почти тотчас умирают оттого, что слишком круто была нарушена долголетняя, застарелая привычка ежедневного пребывания в канцелярии, привычка делать те же движения, совершать те же действия, выполнять ту же работу в те же часы.
Когда я вошел в гостиницу, где намеревался позавтракать, мне вручили огромную пачку адресованных мне писем и газет, и сердце у меня сжалось, словно от предчувствия беды. Я ненавижу письма и боюсь их — это узы. Когда я разрываю четырехугольник белой бумаги, где значится мое имя, мне слышится лязг цепей, которыми я прикован к тем из живущих, кого я знал и кого знаю.
Все письма, чья бы рука ни писала их, вопрошают: «Где вы? Что поделываете? Почему вы исчезли, никому не сообщив, куда едете? С кем вы скрываетесь?» А в одном письме было добавлено: «Как же вы хотите, чтобы вас любили, если вы постоянно убегаете от своих друзей? Это обидно...»
Так не любите меня! Неужели никто не может представить себе любовь иначе, как в сочетании с деспотизмом и чувством собственности? По-видимому, всякая привязанность неминуемо влечет за собой какие-то обязательства, обиды и, до известной степени, рабство. Стоит только ответить улыбкой на любезности какого-нибудь незнакомца, и он уже пользуется этим преимуществом, допытывается, чем вы заняты, и упрекает вас в холодности. Если же выкажешь дружелюбие, то всякий воображает, что он тем самым приобрел какие-то права на вас; дружба превращается в долг, и узы, связывающие друзей, оказываются петлей.
Нежная заботливость, ревность, подозрительная, назойливая, въедливая, которой терзают друг друга два человека, встретившиеся в жизни, в полной уверенности, что их связывают тесные узы только потому, что они понравились друг другу, это всего-навсего неотступный страх одиночества, которым одержим человек на нашей земле.
Каждый из нас, ощущая вокруг себя пустоту, бездонную пустоту, в которой колотится его сердце, мечется мысль, идет по жизни, словно помешанный, раскинув руки, вытянув губы, ища, кого бы прижать к своей груди. И он обнимает направо и налево, без разбора, не спрашивая, не глядя, не понимая, чтобы только не быть одному. Пожав кому-нибудь руки, он уже говорит как будто: «Теперь вы отчасти принадлежите мне. Я имею некоторое право на вас, на вашу жизнь, на ваши мысли и ваше время». Вот почему столько людей, совершенно чуждых друг другу, воображают, что любят друг друга, вот почему столько людей соединяют руки и сливают уста, не успев даже разглядеть друг друга. Они спешат полюбить, чтобы уйти от одиночества, полюбить нежно и страстно, но полюбить навеки. И они обещают, клянутся, воспламеняются, раскрывают всю душу перед чуждой душой, случайно встретившейся накануне, отдают свое сердце чужому сердцу, наугад, только потому, что понравилось лицо. И от этой спешки, от этих торопливых связей столько промахов, разочарований, ошибок, столько сердечных мук!
И мы остаемся одни, вопреки всем нашим усилиям, мы остаемся свободными, сколько бы нас ни сжимали в объятиях.
Никто никогда не принадлежит другому. Участвуешь, почти против воли, в жеманной или страстной любовной игре, но никогда не отдаешься весь. Человек, одержимый потребностью властвовать, изобрел тиранию, рабство и брак. Он может убить, замучить, заключить в темницу, но человеческая воля ему неподвластна, хоть бы она и покорилась на время.
Разве матери владеют своими детьми? Разве крошечное существо, едва выйдя из материнской утробы, не подымает крик, чтобы предъявить свои требования, заявить о своей обособленности и утвердить свою независимость?
Разве когда-нибудь женщина принадлежит вам? Знаете ли вы, что она думает, даже если пламенно любит вас? Целуйте ее, замирайте от счастья, припав устами к ее устам. Одного слова, вырвавшегося у вас или у нее, одного-единственного слова довольно, чтобы между вами встала непримиримая ненависть!
Все нежные, дружеские чувства теряют свою прелесть, как только они начинают притязать на власть над вами. Если мне кого-то приятно видеть и беседовать с ним, следует ли из этого, что мне позволительно знать, что он делает и что любит?
Суета городов, больших и малых, суета слоев общества, злорадное, завистливое любопытство, наговоры, клевета, подглядывание за чужими отношениями и чувствами, пристрастие к сплетням и скандалам — не оттого ли это, что мы притязаем на право надзирать за чужими поступками, словно все люди в той или иной мере принадлежат нам? И мы в самом деле уверены, что обладаем властью над ними, над их жизнью, ибо мы хотим, чтобы она протекала по образцу нашей; над их мыслями, ибо мы требуем, чтобы они мыслили по-нашему; над их взглядами, ибо мы не терпим, чтобы они расходились с нашими; над их добрым именем, ибо судим о них, исходя из наших принципов; над их нравами, ибо мы негодуем, когда они не подчиняются нашей морали.
Я сидел за завтраком в конце длинного стола в гостинице «Командор де Сюфрен», погруженный в чтение писем и газет, когда внимание мое привлек громкий говор небольшой компании, расположившейся на другом конце.
Их было пять человек, по всей видимости — коммивояжеров. Они обо всем говорили уверенно, с апломбом, насмешливо и свысока; слушая их, я вдруг отчетливо ощутил, что такое французская душа, то есть каков во Франции средний уровень ума, знаний, логики и остроумия. У одного из них, рослого детины с копной рыжих волос, на груди красовалась военная медаль и медаль за спасение на водах — значит, храбрец. Другой, маленький и толстый, сыпал остротами и первый начинал хохотать во все горло, прежде чем остальные успевали раскусить, в чем соль. Третий, с коротко остриженными волосами, перекраивал армию и суды, вносил изменения в свод законов и конституцию, создавал идеальную республику сообразно своим вкусам торгового агента по сбыту вина. Двое развлекали друг друга, рассказывая о своих любовных похождениях, о победах над женами лавочников и служанками гостиниц.
И я видел в них всю Францию, Францию легендарную, остроумную, изменчивую, храбрую и галантную. Эти люди казались мне типичными образцами французской нации — образцами грубыми, но мне достаточно было немного приукрасить их, чтобы узнать того француза, которого показывает нам старая восторженная лгунья, именуемая историей. А нация мы и вправду забавная, потому что у нас есть свои особые качества, которых нигде больше не найдешь.
Это прежде всего наша изменчивость, которая так весело разнообразит наши нравы и наши институты. Благодаря ей прошлое нашей страны похоже на захватывающий авантюрный роман с продолжением, роман, полный неожиданных событий, трагических развязок, комедийных положений, и где страшные главы чередуются со смешными. Пусть кто хочет сердится и негодует, если того требуют его убеждения, но нельзя отрицать, что нет в мире другой страны, которая имела бы столь занимательную и бурную историю, как Франция.