Страница 14 из 22
Какой-то неизвестный что-то провозглашает, и вот все приходят в исступление, все в едином порыве, которому никто не противится, увлеченные одной и той же идеей, внезапно превращенной во всеобщую, невзирая на различие каст, взглядов, верований, нравов, бросаются на человека, рвут его на куски, топят, — без всякой причины, почти без повода, а между тем каждый из них, будь он один, кинулся бы, рискуя жизнью, спасать этого человека.
А вечером, воротясь домой, каждый из них спросит себя: откуда этот приступ ярости и безумия, который вдруг заставил его пойти наперекор своей природе и своим наклонностям, как мог он поддаться столь зверскому порыву?
Причина в том, что он перестал быть человеком и стал одним из толпы. Его собственная воля слилась с общей волей, как капля воды сливается с потоком.
Его личность исчезла, превратилась в мельчайшую частицу огромной непостижимой личности, именуемой толпой. Паника, овладевающая всей армией, общественные бури, захватывающие целые народы, безумие плясок смерти — все это пример одного и того же феномена.
В сущности, отдельные люди, слившиеся в единое целое, — это не более удивительно, чем тело, состоящее из отдельных молекул.
В этом разгадка столь переменчивых настроений зрительного зала и необъяснимых противоречий между оценкой публики генеральных репетиций и публики премьер, между оценкой публики премьер и публики последующих спектаклей, разгадка неустойчивости успеха и ошибок общественного мнения, отвергающего такие шедевры, как опера Кармен, которых в будущем ожидает громкая слава.
Впрочем, все, что я сказал о толпе, следует отнести к обществу в целом, и тот, кто хочет сохранить самостоятельность мышления, свободу суждений, хочет взирать на жизнь, человечество и мир как независимый наблюдатель, не скованный ни ходячими мнениями, ни предрассудками, ни религиозными догмами, а следовательно, без страха, тот должен, не задумываясь, порвать так называемые светские связи, ибо человеческая глупость столь заразительна, что, общаясь с ближними своими, слушая их, глядя на них, зажатый в кольце их взглядов, идей, суеверий, традиций, предубеждений, он невольно перенимает их обычаи, законы, их мораль — верх лицемерия и трусости.
Те, кто противится этому упорному опошляющему влиянию, тщетно бьются в сетях мелких отношений и связей, непреодолимых, бесчисленных и едва ощутимых. А потом наступает усталость, и борьба кончена.
Но вот толпа зрителей перед церковью зашевелилась: венчание кончилось, ждали выхода молодых. И вдруг я сделал то, что сделали все, — я встал на цыпочки, чтобы лучше видеть; меня охватило желание увидеть новобрачных, желание глупое, низкое, омерзительное, желание, достойное черни; жадное любопытство моих соседей передалось и мне; я стал частью толпы.
Чтобы заполнить время до вечера, я решил покататься на лодке по Аржансу. Эта прелестная речка, мало кому известная, отделяет равнину Фрежюса от диких Мавританских гор.
Раймон сел на весла, и мы поехали вдоль широкого песчаного берега, до самого устья, но оно оказалось наполовину занесенным песком и непроходимым. Моря достигал только один-единственный проток, но такой стремительный и бурный, весь в пене, в водоворотах, что мы не могли одолеть его.
Нам пришлось вытащить лодку на берег и, шагая по дюнам, на руках донести ее до того места, где разлив Аржанса образует чудесное озеро.
Аржанс течет по болотам и топям, зеленеющим той яркой и сочной зеленью, которая отличает водяные растения, меж берегов, поросших кустами и столь высокими густолиственными деревьями, что они заслоняют окрестные горы; она течет по этой величественно спокойной пустыне, медленно изгибаясь, неизменно сохраняя видимость тихого озера, ничем не выдавая своего движения.
Так же как в низинах севера, где ручейки, просачиваясь сквозь почву, орошают землю, поят ее своей светлой, ледяной кровью, как в любой влажной местности, так и здесь, на этих болотах, испытываешь своеобразное ощущение избытка жизни.
Из прибрежного камыша взмывают к небу голенастые птицы, вытягивая свои острые клювы; другие, большие и грузные, медленно перелетают с одного берега на другой; третьи, поменьше и попроворней, носятся над самой поверхностью, задевая ее крылом, точно камушки, пущенные по воде. Бесчисленные горлицы воркуют в ветвях, перепархивают с дерева на дерево, словно влюбленные, посещающие друг друга.
Чувствуется, что вокруг этой глубокой реки, по всей низине, до самого подножья гор — повсюду вода, предательская вода трясин, дремотная и живая, в широких окнах которой отражается небо, плывущие по нему облака, и откуда стеной подымаются диковинные камыши; вода светлая, изобильная, где жизнь разлагается и смерть бродит, вода, которая питает миазмы и источает недуги; животворная и ядовитая, влекущая и красивая, она растекается по низине, скрывая гнилостные тайны своих глубин. Предательский воздух болота пьянит, разнеживает. На всех откосах, которые прорезают эти стоячие воды, в густой траве, в поросли кустов кишат, ползают, прыгают, лазают скользкие, липкие твари — отвратительное племя земноводных с ледяной кровью. Я люблю этих холодных, пугливых животных, которых боятся и избегают; они мне кажутся чем-то священным.
В часы заката трясина чарует и опьяняет меня. Весь день она тихо дремлет, разморенная зноем, но как только наступает вечер, она превращается в волшебную, сказочную страну. В ее огромное неподвижное зеркало низвергаются облака, золотые, кровавые, огненные; они погружаются в воду, тонут, плывут. Они вверху, в бескрайних небесах, и они внизу, под нами, столь близкие и недосягаемые под тонким водяным покровом, прорезанным острыми стеблями осоки.
Все краски мира, пленительные, многообразные и пьянящие, открываются нам во всем своем совершенстве и яркости, когда их оттеняет белый лепесток кувшинки. Все тона красного, розового, желтого, голубого, зеленого, фиолетового переливаются в лужице воды, которая вмещает все небо, все пространство, все волшебство мира и над которой стремительно пролетают птицы. И есть еще нечто другое, неуловимое в болотных водах, когда сгущается вечерний сумрак. Мне смутно чудится разгадка сокровеннейшей из тайн, изначальное дыхание первородной жизни, которая, быть может, была лишь пузырьком болотного газа, поднявшегося над трясиной на закате дня.
Сен-Тропез, 12 апреля.
Мы вышли из Сен-Рафаэля сегодня утром, около восьми часов, подгоняемые сильным норд-вестом.
Волны не было, но вода в бухте белела, точно покрытая мыльной пеной, ибо ветер, неугомонный ветер, который каждое утро дует с Фрежюса, налетал с такой силой, словно хотел содрать с нее кожу, и белые ленты пены свивались и развивались на поверхности моря.
Матросы в порту сказали нам, что к одиннадцати часам шквал утихнет, и мы решили пуститься в путь, поставив кливер и забрав три рифа.
Шлюпку мы подняли на палубу, укрепили ее возле мачты, и «Милый друг», едва миновав мол, понесся, как птица. Несмотря на то, что почти все паруса были убраны, яхта летела с невиданной быстротой. Казалось, она не касается воды, и трудно было поверить, что ее двухметровый киль оканчивается свинцовым брусом весом в тысячу восемьсот килограммов, что она несет две тысячи килограммов балласта, не считая такелажа, якорей, цепей, канатов и других предметов на борту.
Я быстро пересек бухту, в которую вливается река Аржанс; как только я очутился под прикрытием скал, ветер почти улегся. Здесь начинается дикая местность, мрачная и величественная, которая и сейчас еще зовется Страной мавров. Это длинный гористый полуостров, берега которого имеют протяженность в сто километров с лишним.
Городок Сен-Тропез, расположенный у входа в живописную бухту, — некогда она называлась бухтой Гримо, — столица этого маленького сарацинского царства, где в большинстве деревень, выстроенных для защиты от нападений на вершинах скал, еще много мавританских домов, с аркадами, узкими окнами и внутренними дворами, обсаженными пальмами, которые теперь поднялись выше кровель.