Страница 60 из 64
Этим письмом, которое принадлежало Немировичу-Данченко, на протяжении всего своего долгого пути только и делавшего, что Алексею Толстому как драматургу отказывавшего, наш герой мог бы гордиться больше, чем всеми критическими отзывами о нем — опубликованными, неопубликованными, произнесенными и непроизнесенными. Это было настоящее признание. Немирович-Данченко, которому оставалось жить меньше года, не льстил и не лукавил, ему было плевать на конъюнктуру момента и отчасти даже на мнение сталинского окружения, он искренне хотел, чтобы Толстой улучшил пьесу, отдал ее во МХАТ и главную роль в ней исполнил Хмелев, который когда-то сыграл Алексея Турбина. Хмелев в роли Турбина Сталина покорил, с тем же успехом мог покорить вождя и Хмелев — Иван Грозный. Немировичу был нужен гвоздь сезона. А к тому же это были времена, когда прогремел фильм «Иван Грозный» Сергея Эйзенштейна и снималась вторая серия. Одному великому режиссеру хотелось потягаться с другим, театральному с кинорежиссером, да и у Хмелева были свои резоны сыграть Грозного, которого ему не дали исполнить в кино.
Забегая вперед, скажем, что так почти и случилось. Ободренный письмом Немировича и возмущенный отношением к себе со стороны комитета по делам искусств, в котором Толстому померещился новый РАПП, академик и депутат стал не просто переделывать свою пьесу, а написал продолжение («Трудные годы»), назвав все это драматической дилогией (и намереваясь ее продолжить), и направил Верховному главнокомандующему письмо:
«История советского двадцатипятилетия и неистощимые силы в этой войне показали, что русский народ — почти единственный из европейских народов, который два тысячелетия сидит суверенно на своей земле— таит в себе мощную, национальную, своеобразную культуру, пускай до времени созревавшую под неприглядной внешностью. Идеи величия русского государства, непомерность задач, устремленность к добру, к нравственному совершенству, смелость в социальных переворотах, ломках и переустройствах, мягкость и вместе — храбрость и упорство, сила характеров, — все это особенное, русское, и все это необычайно ярко выражено в людях шестнадцатого века. И самый яркий из характеров того времени — Иван Грозный. В нем — сосредоточие всех своеобразий русского характера, от него, как от истока, разливаются ручьи и широкие реки русской литературы. Что могут предъявить немцы в 16 веке? — классического мещанина Мартина Лютера?»
После этого состоялся телефонный разговор между Сталиным и Толстым, а за ним следом Толстой отправил в Кремль новое послание:
«Дорогой Иосиф Виссарионович!
Я переработал обе пьесы… Отделал смыслово и стилистически весь текст обеих пьес; наиболее существенные переделки я отметил красным карандашом.
Художественный театр и Малый театр ждут: будут ли разрешены пьесы.
Дорогой Иосиф Виссарионович, благословите начать эту работу».
Вождь благословил, и осенью 1944 года в Малом театре была поставлена первая часть «Орел и орлица». Сталин был на премьере и ушел разгневанный, после чего состоялся еще один его телефонный разговор с Толстым. По всей вероятности, последний и тяжелый. Вслед за этим вышла критическая статья в «Правде», и спектакль сняли.
Что касается второй части дилогии «Трудные годы», где ярче была оттенена прогрессивная роль опричнины, любовь народа к царю и предательство бояр, то ее поставил МХАТ. Главную роль репетировал Хмелев, но на генеральной репетиции 1 ноября 1945 года прямо в зале в костюме и гриме Иоанна он умер.
«…На сцене стоял гроб с Хмелевым. Когда-то он снимался у меня в “Бежином луге”. А позже, в 42-м году, когда незадолго до сталинградских боев я прилетел в Москву, он вломился ко мне в номер гостиницы, осыпая пьяными упреками за то, что не его я пригласил играть Грозного у меня в картине.
Сейчас он лежит в гробу. И уже с мертвого с него сняли грим и бороду, облачение и кольца, парик и головной убор Ивана Грозного. Он умер во время репетиции», — писал в мемуарах Сергей Эйзенштейн.
Тень Грозного настигла Хмелева, как настигла еще раньше Немировича-Данченко, а потом и самого Толстого, так и не увидевшего свою последнюю пьесу на сцене, за которую в 1946 году ему посмертно присудили третью Сталинскую премию (вторую, в 1943-м Толстому дали за «Хождение по мукам», и он передал ее в фонд обороны). А свидетелем его смерти стал и описал ее все тот же Эйзенштейн, переживший Толстого и Хмелева всего на три года. Так туго закрученным окажется этот грозный сюжет.
Однако до окончательной развязки был в жизни у Алексея Толстого еще один эпизод — Ташкент — едва ли не последняя щедрая пора в его судьбе, когда прощально блеснул великий талант нашего героя вкусно и размашисто жить. Ташкент, ставший подведением жизненных итогов и прощания с жизнью.
Глава восемнадцатая
Стамбул для бедных
«А на улицах Ташкента все москвичи, ленинградцы! Знакомые в жизни, знакомые по кинолентам, знакомые по портретам в журналах — Тамара Макарова, кинозвезда, с мужем режиссером Сергеем Герасимовым; грузный, брюзжащий всегда, с трубкой во рту Алексей Толстой со своей Людмилой в каком-то сверхэлегантном костюме; старый сказочник Корней Чуковский, сошедший с картины Кукрыниксов; Раневская, широко, по-мужски шагая, пройдет и бросит на ходу какую-нибудь острую реплику; а позже Анна Ахматова еле заметным кивком головы даст понять, что заметила; Лавренев с женой; Володя Луговской; вдова Булгакова Елена Сергеевна…», — вспоминала Мария Белкина.
Толстой приехал в Ташкент в декабре 1941 года и сразу попал в причудливый мир, где мыкала горе столичная публика, учила английский язык и за полвека до распада СССР толковала о том, что Узбекистан в случае немецкой победы отойдет к Великобритании. Граф почувствовал что-то давно знакомое и окрестил Ташкент Стамбулом для бедных. Шутка прижилась и загуляла среди беженцев. И в самом деле советские эвакуированные 1941–1942 годов, кучно живущие без денег и без работы в чужом перенаселенном грязном восточном городе, чем-то напоминали русских эмигрантов 1919-го в Константинополе, да и потенциальный английский протекторат был кстати.
Толстой, впрочем, пребывал в Ташкенте на особом, «бунинском» положении — академик, депутат, но, как и на эмигрантском корабле в Черном море, и на острове Халки, граф делал одно — работал, оправдывая эпитет трудовой.
«Его все узнавали по характерной внешности: барственный вид, берет на голове, курительная трубка в зубах, академические очки с большими стеклами, трость в руке, плащ через локоть.
Он был депутат Верховного Совета, деятель, участник множества правительственных комиссий. В первый раз я увидел его на премьере пьесы “Фронт” с Берсеневым в Театре Ленинского комсомола. Он приехал в открытом фаэтоне, запряженном двумя фурштатскими лошадками.
На протяжении всего спектакля он сидел на виду у всех в партере с каменным выражением лица. И всем своим видом он указывал на то, что вы находитесь не где-нибудь, а именно на премьере пьесы “Фронт”. Присутствие Алексея Толстого придавало театральному действу политический смысл», — красочно описывал Толстого литературовед Эдуард Бабаев.
В Ташкенте Толстой возглавил худсовет ташкентского филиала «Советского писателя», готовился выпускать антологию современной польской поэзии (польский художник и поэт Юзеф Чапский позднее вспоминал: «К десяти часам вечера в большой гостиной мы собрались вокруг стола с вином и великолепным кишмишем, а также другими сластями. Жара спала. Было свежо и прохладно»), придумал устроить благотворительный спектакль в пользу детей, для которого сам написал шутливую пьесу и сыграл в ней роль. Его дом был снова полон народа, он помогал деньгами, продуктами, звонками, письмами, работой. Разумеется, выручить всех он не мог, да и не стремился, но одним из тех, кому Толстой, словно искупая вину перед Гаяной Кузьминой-Караваевой, помог очень, продлив дни жизни этого человека, был шестнадцатилетний юноша.