Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 261 из 269

Совершенно, невероятно чужая женщина взвивается над креслом крылатой ахейской мифологией, всей вместе взятой. Это еще можно вынести. К крику я за последние дни уже привык окончательно, а у Анны никогда терпения не хватало на долгий шум. Но где раньше были мои глаза, ну где, спрашивается?..

— Я родила вам сына, а вы хотите избавиться от меня как от загулявшей служанки?!

— Еще никогда не представлял загулявшую служанку королеве моей страны… нужно будет попробовать. — Хотя этой королеве я бы представил и свинью в юбках, но у Анны, кажется, соображения много меньше…

Второй акт моралите. Актеры меняют костюмы, пока прислужники меняют декорации. То есть, недавняя эриния-или-кто-ее-там пытается сменить род занятий на кроткого скорбного ангела. Это тоже можно пережить.

— Ах, Джеймс… вы, безусловно, так добры к моей участи, но я не могу… я не могу выйти замуж, я не могу быть при дворе. Мое сердце навеки принадлежит вам и только вам. — И руки сложены перед грудью, и очи горе, все как полагается. А у меня в голове только одно — ну кто такие платья выбирает, это же горе одно, и черное ей не к лицу совершенно. Отчего-то Шарлотта Рутвен вспоминается, впервые в жизни — в хорошем смысле. То есть, уже не Рутвен, а герцогиня Беневентская. Папиному сыну, значит, Шарлотта — а мне вот это досталось. Тьфу, какая только чушь в голову не лезет от тоски…

Что там принц Датский в альбийской пьесе сказал в подобной ситуации? «И в монастырь ступай»? Хорошо ему было, принцу Датскому, тогда еще не было ни Вильгельма, ни вильгельмиан. Монастыри были…

— Анна, я сочувствую вашему горю — но я не могу взять вас в жены, а вы не можете быть моей любовницей. Эти обстоятельства не изменятся.

Не поверит. Как с самого начала не верила. Откуда, хотел бы я знать, у женщины из очень практичного датского семейства, дочери чрезвычайно толкового и не стесняющегося в средствах человека… а отец ведь примет ее назад и слова дурного не скажет: попыталась дочка загарпунить кита, не получилось, бывает, хорошо, хоть сама цела — эти завиральные идеи, что сильной страсти достаточно, чтобы получить желаемое?

Анна отворачивается, заламывает руки. Делает вид, что едва сдерживает слезы. Не сдерживает, а старательно выжимает. Знает, что вот это мне перенести несколько сложнее. Ну не выношу я, когда женщины плачут. Не могу.

— Я покинута всеми, меня все бросили, я не могу вернуться домой — я никогда не смогу выйти замуж, отец не простит мне растраты… Я не могу поступить ко двору Ее Величества… Я знаю, что я плохо говорю и по-аурелиански, и на латыни. — Последнее — явное преувеличение, на латыни вы, сударыня, знаете пять пословиц, и те путаете. — Меня не любит ваша мать, меня не любит ваша сестра, ее жених смотрит на меня как на падшую женщину, все, все смотрят на меня именно так — я пожертвовала для вас всем! Именем, репутацией, положением, средствами…

— Вы противоречите сама себе. Если бы вас все бросили — вы жаловались бы не на недостаточно доброе отношение, а на одиночество. Вы можете выйти замуж, желающие найдутся. Вы можете — и вы это знаете — вернуться домой. Вы говорите по-аурелиански лучше, чем девять десятых здешних девиц. И вы были осведомлены о последствиях. Вы решили рискнуть. Я не отправил вас домой, я согласился с вами… и теперь отвечаю за ваше благополучие. Но не за ваше счастье.

— Я родила вам сына!

Господи, покарай меня, пожалуйста, немотой прямо сейчас и до самого отъезда — я же не выдержу, я же скажу что-нибудь наподобие «а я не просил», и это будет уже законченным свинством, но ничего другого мне на ум не приходит. Разве что позвать своих людей и приказать проводить госпожу Трондсен до отцовских владений с почетом и под строжайшим присмотром. Со всеми ее тремя кораблями. Но без ребенка. Ребенка я ей не доверю и на минуту. Это мой сын, просил я или не просил, а матушка за ним поначалу присмотрит.

Какое-то удивительное умение будить во мне эту самую свинью. Но, наверное, если ее так просто разбудить, не слишком глубоко она и спит.

— Я пожертвовала для вас всем — и я готова отдать вам саму свою жизнь и все, что в моих силах! Чего вы хотите?

Чашу цикуты. И почему мне кажется, что Сократ пил ее с глубоким удовольствием, предвкушая избавление от Ксантиппы?..

— Чтобы вы перестали думать обо мне и начали думать о себе и своем будущем. В котором может произойти очень много хорошего, но наверняка не произойдет одного. Вы не станете моей женой.

— Хорошо, хорошо, я согласна, но позвольте мне быть рядом с вами, прошу вас, умоляю…





О Господи. Передо мной раньше женщины на колени не падали. Наоборот — случалось, а вот так — нет. К счастью. Нельзя же так…

— Вы не можете быть рядом со мной. Во-первых, да именно во-первых, потому что я этого не хочу. Это унизительно для вас и унизительно для меня. А во-вторых, даже моя жена так же мало может следовать за мной, как ваша мать за вашим отцом — в море.

Не видеть этой склоненной головы, заломленных рук, расстеленных по полу юбок — не видеть и не задумываться о невероятном абсурде происходящего… потому что если осознаешь, если прочувствуешь сейчас, то, наверное, ее убьешь и себя заодно, чтобы не было стыдно. Пытаться говорить как ни в чем не бывало — я не вижу, я не хочу этого видеть, я не вижу, и не запомню, и ей не придется помнить.

Ничего нет, ничего не было. Просто разговариваем — в сотый раз об одном и том же, привычным образом. В Дун Эйдине нынче дует юго-западный, представляете? На короля Людовика VII упало золотое распятие, вы слышали?

— Джеймс! Я вас умоляю, я буду рядом с вами, я ничего не буду просить, ничего не буду требовать, я все вытерплю, только возьмите меня с собой…

— Это совершенно невозможно. — К счастью, к счастью, это и правда совершенно невозможно и вот это она тоже поймет, как только очнется. Хотя надеяться на то, что Анна осознает и все остальное — нечего. Смотреть — в окно… сколько я уже в эти окна насмотрелся, век бы не видеть, все перебить хочется. — Еще раз благодарю вас и позвольте попрощаться.

— Джеймс…

Выйти вон. Хлобыстнуть дверью — поставить точку в разговоре. Налететь на двоих слуг, три угла, пару перил и одного Гордона. Посмотреть на свое отражение в его глазах. Испугаться.

Сказать:

— Извините, Джордж, но мы уезжаем прямо сейчас.

И услышать в ответ:

— Жду вас внизу.

И так оно и пошло — карусель пограничной войны, вежливая улыбка ученой мыши в двух шагах за левым плечом. Желающих поинтересоваться, что шериф Инвернесса забыл на южном Рубеже — не было. Поначалу, в который раз услышав «Хейлз и Гордон», люди еще спрашивали «Какой Гордон?». Потом перестали.

Оказалось, что у многочисленных де Монкада тоже есть своя нечеловеческая родня. Кто-то из предков, видимо, в припадке авантюризма, согрешил с осьминогом. Выяснилось это на практике. Когда господин герцог Беневентский сказал, куда именно намерен плыть из Нарбона, лицо его родича сделалось сначала белым, потом желтым, потом красным, потом синим, а потом снова красным. С белыми пятнами. Такого без подходящих предков не добьешься, и не надейся.

Де Корелла, вероятно, знал. Герарди тоже. Мартену никто ничего не говорил, но ему и не нужно было. Во-первых, какая ему разница. Во-вторых, достаточно очевидный ход… если мало-мальски представлять себе ход мыслей герцога.

Его совершенно не трудно себе представить — довольно начать думать шиворот-навыворот, стоя на канате на голове и при том жонглируя охапкой факелов. Любой опытный канатоходец так сумеет — и если ему дать вместо тряпичных и деревянных мячей и колец, вместо факелов и кукол отряды, корабли, обозы, лошадей — получится что-то в духе Его Светлости. Все очень удивятся… что там удивятся, раззявят рты и будут истошно завидовать ловкости и выдумке. И объяснить им ничего не получится, разве что каждую связку отдельно проговаривать — это Мартен по себе знал.

А для канатоходца это то, что делаешь изо дня в день, и привык уже — хотя приятно, когда публика смеется, удивляется или пугается.