Страница 18 из 37
Но на наш «не мирный дом» как бы хорошо повеяла зажженная лампадка. Но ее не было (денег не было ни на масло, ни на самую лампадку).
И весь дом был какой-то — у! — у! — у! — темный и злой. И мы все были несчастны. Но что «были несчастны» — я понял потом. Тогда же хотелось только «на всех сердиться».
(за нумизматикой).
До встречи с домом «бабушки» (откуда взял вторую жену) я вообще не видел в жизни гармонии, благообразия, доброты. Мир для меня был не Космос (κοδμεω — украшаю), а Безобразие, и, в отчаянные минуты, просто Дыра. Мне совершенно было непонятно, зачем все живут, и зачем я живу, что такое и зачем вообще жизнь? — такая проклятая, тупая и совершенно никому не нужная. Думать, думать и думать (философствовать, «О понимании»)[135] — этого всегда хотелось, это «летело»: но что творится, в области действия или вообще «жизни», — хаос, мучение и проклятие.
И вдруг я встретил этот домик в 4 окошечка, подле Введения (церковь, Елец), где было все благородно.
В первый раз в жизни я увидал благородных людей и благородную жизнь.
И жизнь очень бедна, и люди бедны. Но никакой тоски, черни, даже жалоб не было. Было что-то «благословенное» в самом доме, в деревянных его стенах, в окошечке в сенях на «За-Сосну» (часть города). В глупой толстой Марье (прислуге), которую терпели, хотя она глупа, — и никто не обижал.
И никто вообще никого не обижал в этом благословенном доме. Тут не было совсем «сердитости», без которой я не помню ни одного русского дома. Тут тоже не было никакого завидования, «почему другой живет лучше», «почему он счастливее нас», — как это опять-таки решительно во всяком русском доме.
Я был удивлен. Моя «новая философия», уже не «понимания», а «жизни» — началась с великого удивления…
«Как могут быть синтетические суждения a-priori?» с вопроса этого началась философия Канта. Моя же новая «философия» жизни началась не с вопроса, а скорее с зрения и удивления: как может быть жизнь благородна и в зависимости от одного этого — счастлива; как люди могут во всем нуждаться, «в судаке к обеду», «в дровах к 1-му числу»: и жить благородно и счастливо, жить с тяжелыми, грустными, без конца грустными воспоминаниями: и быть счастливыми по тому одному, что они ни против кого не грешат (не завидуют) и ни против кого не виновны.
Ни внучка 7-ми лет, «Санюша», ни молодая женщина 27 лет, ее мать, ни мать ее — бабушка, лет 55.
И я все полюбил. Устал писать. Но с этого и началась моя новая жизнь.
(за нумизматикой).
Может быть, даже и нет идеи бессмертия души, но есть чувство бессмертия души, и проистекает оно из любви. Я оттого отвергал или «не интересовался» бессмертием души, что мало любил мамочку; жалел ее — но это другое, чем любовь, или не совсем то… Если бы я ее свежее, горячее любил, если бы мне больнее и страшнее было, что «ее нет»: то вот и «бессмертие души», «вечная жизнь», «загробное существование». Но, может быть, это «гипотеза любви»? Какая же «гипотеза», когда я «ем хлеб» и умру без «ем». Это — просто «еда», как обращение Земли около Солнца и проч. космическое. Так из великой космологической тоски (ибо тоскато эта космологическая) при разлуке в смерти — получается, что «за гробом встретимся». Это как «вода течет», «огонь жжет» и «хлеб сытит»: — так «душа не умирает» в смерти тела, а лишь раздирается с телом и отделяется от тела. Почему это должно быть так — нельзя доказать, а видим просто все, и знаем все, что — есть. К числу этих вечных «есть», на которых мир держится, принадлежит и вечность «я», моего «горя», моей «радости». Идея эта, — или, вернее, связывающее нас всех живущих чувство, до того благородна, возвышенна, нежна, что что же такое перед нею «Госуд. дума»,[136] или «Ленская забастовка»,[137] или лошадиное «предлагаю всем встать» (при известии о смерти)… А между тем эту идею и это чувство отвергает наш мир. Не хочет и не знает ее, смеется над нею. Не значит ли это, что «наш мир» (и его понятия) есть что-то до такой степени преходящее и зыбкое, до такой степени никому не нужное — не нужное следующему же за нами поколению, — что даже страшно подумать. Турнюры.
— Носили женщины турнюры.
— А? Что?
— Турнюры, говорю.
— Ну так что же? Больше не видим.
— В том и дело, что «не видим». Так вот «не увидим» завтра всего «нашего времени», с парламентами, Дарвином и забастовками. И может по такой малости, что вот ему (наш. времени) не нужно было «бессмертия души».
Нежная-то идея и переживет железные идеи. Порвутся рельсы. Поломаются машины. А что человеку «плачется» при одной угрозе «вечною разлукою» — это никогда не порвется, не истощится.
Верьте, люди, в нежные идеи. Бросьте железо: оно — паутина. Истинное железо — слезы, вздохи и тоска. Истинное, что никогда не разрушится, — одно благородное.
Им и живите.
(21 апреля).
Что-то такое противное есть в моем слоге. С противным — все не вечно. Значит, я временен?
Противное это в каком-то самодовольстве. Даже иногда в самоупоении. Точно у меня масляное брюхо и я сам его намаслил. Правда, от этого я точно лечу, — и это, конечно, качество. Но в полете нет праведного тихого шествования. Которое лучше.
Мой идеал — тихое, благородное, чистое. Как я далек от него.
Когда так сознаешь себя, думаешь: как же трудна литература! Поистине тот только «писатель», кто чист душою и прожил чистую жизнь. Сделаться писателем — совершенно невозможно. Нужно родиться и «удалась бы биография».
Чистый — вот Пушкин. Как устарела (через 17 лет) моя статья из «Русск. Вестн.»[138] (вырезанная, — цензура), которою все восхищались. Она смешна, уродлива, напыжена. Я бы не издавал ее, если бы предварительно перечитал: а «уже сдал в набор», — то пошла. В «Капитанской дочке» ни одна строка не устарела: а ей 80 лет!!
В чем же тут тайна? В необыкновенной полноте пушкинского духа. У меня дух вовсе не полный.
Какой я весь судорожный и — жалкий. Какой-то весь растрепанный:
Последняя туча разорванной бури…[139]
И сам себя растрепал, и «укатали горки».
Когда это сознаешь (т. е. ничтожество), как чувствуешь себя несчастным.
Вообще полезно заглядывать в прежние сочинения (я — никогда). Вдруг узнаешь меру себе. «Сейчас — все упоительно», и, может быть, это уже fatum. Но прошли годы, обернулся, и скажешь: «Ложь! Ложь!»
Грустно и страшно.
(за корректурою книги «О монархии»,
вырезанной в 1896 г. из «Русск. Вестн.»).
Вот когда почувствуешь свое бессилие в литературе, вдруг начинаешь уважать литературу: «Как это трудно! Я не могу!» Где «я не могу» — удивление и затем восхищение (что другой мог).
У меня это редкий гость, редчайший.
Есть ведь и маленькие писатели, но совершенно чистые.
Как они счастливы!
Настоящей серьезности человек достигает, только когда умирает.
135
«О понимании» — книга Розанова «О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания».
136
Госуд. дума — законодательное выборное учреждение Российской империи в 1906–1917 гг., созданное Манифестом 17 октября 1905 г.
137
Ленская забастовка. — 4 (17) апреля 1912 г. царские войска расстреляли мирное шествие забастовщиков на Ленских золотых приисках.
138
…моя статья из «Русск. Вестн.» — «О подразумеваемом смысле нашей монархии», запрещенная цензурой в июньском номере «Русского вестника» за 1895 г. (издана отдельно в 1912 г.).
139
Последняя туча разорванной бури… — неточная цитата из стихотворения Пушкина «Туча» (1835).