Страница 4 из 40
Потом они запели.
Кулил повернул ко мне взволнованное лицо и прошептал:
– Вот эта самая и есть песня.
Это была очень протяжная и долгая песня. Она явно не помещалась в тесной комнатке домика и рвалась на волю. Да, это была песня широких просторов, больших, сильных чувств, удали.
Мы слушали с Кулилом, не замечая того, как мороз пробирается к нам под кухлянки. После этой песни русские пели другие, но они еще раз вернулись к первой, и она прочно застряла в моей памяти.
Через много лет я побывал на Байкале и подивился тому, как точно выразила эта песня Подлеморье, как называют осевшие здесь русские это прекрасное место. Мы плыли на катере мимо поросших густым лесом берегов, огибали мысы и косы, носящие чудные названия, высаживались на белые песчаные берега, разговаривали с людьми, о которых пелось в тех песнях. И всю эту поездку у меня в ушах приглушенно звучала песня о Байкале теми голосами, какие я услышал в морозную ночь под окном деревянного домика в Уэлене.
Потом Кулил повел меня греться в пекарню, где он работал хранителем огня, а попросту – топил углем огромную печь, в которой Николай Павлов пек хлеб.
Самого пекаря не было. Ровно гудело пламя в печи.
Кулил принес мне кусок еще теплого белого хлеба и нацедил в кружку кислого квасу.
Я ел и смотрел на раскаленные чугунные дверцы печи. В гудении жаркого пламени слышалось то, что пели русские в тесной комнатке круглого, похожего на ярангу домика.
Кулил подбросил угля, заглянул в нутро печи, где в ряд стояли формы с тестом.
Справившись с работой, Кулил уселся рядом со мной.
– Так вот про ту песню, которую пели в круглом домике, – сказал Кулил. – Похожую песню слышал я от дяди Коли. Говорится в ней о человеке, который был сослан, наверное как революционер, на остров. Так вот с этого острова он убежал. Может, на байдаре чужой, может, по льду перебрался – неизвестно. Спрашивал я дядю Колю, и он не знает. Только, говорит, бежал этот человек по следу зверя, узенькой тропинкой. Тяжело ему было в пути. Кругом лес, большие деревья вставали на его пути, разные звери преследовали. А знаешь, лес не тундра, там всякой живности полно. Жутко. Думает он о близких, о тех, кого оставил… И помер он, не дошел. Да…
В пекарню вошел дядя Коля. Он был заметно навеселе. Он громко поздоровался со мной, скинул шубу, надел холщовый халат и принялся вытаскивать поспевший хлеб из печи. По большой комнате поплыл душистый, сытный, уютный запах хорошо испеченного хлеба.
Дядя Коля выколачивал из жестяных форм румяные буханки и громко пел.
Впоследствии я всегда ожидал от певца внешности нашего пекаря дяди Коли, который всю жизнь прожил на Чукотке. Он пек хлеб и учил месить тесто уэленцев, потом уреликовских жителей, последние годы работал в селении Янракыннот. Несколько раз он уезжал насовсем, но, прожив год-два на материке, возвращался на Чукотку, потому что только здесь, по его признанию, он чувствовал себя по-настоящему хорошо.
Детство мое и первые школьные годы прозвучали для меня русскими песнями.
При этом я любил и всем сердцем понимал и воспринимал наши песни, которые пели, когда из тундры приезжал певец Рентыгыргин. Мало кто сейчас помнит его, а именно он был наставником Атыка и многих других певцов, которые прославились на всю Чукотку.
Рентыгыргын привозил песни и напевал своим родичам, а потом эти песни разносились по всему селению, уходили в соседние стойбища и даже переносились через льды Берингова пролива.
В военные годы в Уэлен придти суровые и нежные песни военных лет.
Я уже понимал русский язык, и мне открылась прелесть соединения простых слов с музыкой так, что иначе эти слева произносить было кощунственно.
В годы союзных отношений с Соединенными Штатами Америки в наше селение приезжали аляскинские и островные эскимосы и наши охотники несколько раз отправлялись гостить к своим дальним родичам. До революции отношения между жителями обоих берегов Берингова пролива были довольно тесными. Люди не только гостевали друг у друга, но и роднились семьями, пуская корни сразу на двух материках.
Американцы приехали на двух больших байдарах, которые против уэленских были раза в три больше. На каждом судне помещалось десятка два человек. Для нас, школьников, американские эскимосы были представителями иного мира, капиталистической Америки, которая хоть и была союзником в общей борьбе против Гитлера, но все же оставалась страной, где угнетался трудовой человек.
Байдары причалили к берегу, и мы увидели, что на каждой по два подвесных мотора. Гости поразили нас пестротой одежды, а может быть, специально нарядились в поездку. Некоторые носили куртки с застежками-молниями, яркие резиновые сапоги на высокой шнуровке, на голове – яркие кепки. Из задних карманов джинсов торчали шерстяные перчатки, связанные замысловатыми яркими узорами. Американцы попыхивали трубками, выпуская в лица встречающим струи ароматного дыма.
Уэленцы встречали гостей с достоинством.
Никто не попросил даже щепотки табаку, женщины не выказали никакого любопытства к нарядам.
– Наша страна воюет, – сказал Атык своему брату по дружбе Мылыгроку. – Живем мы трудно.
– Мы понимаем, – кивнул Мылыгрок Атыку.
Они давно не виделись. Наверное, лет пятнадцать. У них был один отец. Он погиб во льдах, когда мальчикам было лет по семь-восемь. А матери разные. Одна – в Уэлене, на азиатском берегу, а другая в Инэтлине, в Америке. Когда-то отец Атыка и Мылыгрока приехал в Инэтлин, и тот, кто назывался потом отцом Мылыгрока, в порыве дружеского расположения пустил гостя на супружеское ложе. Такие случаи были большой редкостью, хотя разговоров вокруг этого обычая много. В этом обычае переплелись смутные религиозные мотивы, отголоски давнего родового строя и просто желание бездетных супругов иметь ребенка.
Соединенные древним обычаем братья шли рядом. Они поднимались в школу, отведенную для временного проживания гостей.
Из всех яранг, домов несли угощение, постели.
Парни в куртках и удивительных головных уборах с длиннющими козырьками, закрепив байдары, тоже направились в школу.
К вечеру и уэленцы потянулись в школу. Атык нес большой бубен. С бубнами шли Памья, Рыпэль, Анос и другие мои земляки, искусные в пении и исполнении древних танцев.
Казавшиеся нам просторными классные комнаты едва вместили всех любопытных. Пришли работники полярной станции. Из соседнего Наукана приплыл вельбот с нашими эскимосами.
В тот вечер на сцене уэленской школы Атык и Мычыгрок вспомнили все, что было создано лучшего на обоих берегах Берингова пролива. Они не состязались, ведь они братья.
По случаю приезда союзников где-то даже раздобыли спиртное. Немного, но все же достаточно для того, чтобы снять отчужденность между приезжими и хозяевами.
Солнце поднималось над морем, но не затихали бубны в старом школьном здании. Я выходил на улицу, возвращался, успел немного поспать дома, снова вернулся в школу, а гром бубнов продолжался.
В школьной кухне уэленские женщины без конца кипятили воду и заваривали чай. Меня погнали за водой. Над ручьем звенело утреннее птичье щебетанье, поток сверкал в лучах поднимающегося солнца. Я шел, и ведро звенело в такт моим шагам. В голове пело, шумело от всего услышанного. Голос Мылыгрока, повествовавший о том, как бьют кита за мысом Барроу и долго тащат тяжелую тушу к берегу, где ждут дети и женщины, голос Нутетеина, науканского эскимоса, который пел гневную песню о зверствах фашистов. Эта песня вызвала замешательство среди гостей – пески, в общем-то, были общие, ведь люди занимались одним делом, жили на одинаковой земле, но, оказывается, есть нечто значительное, что уже разделило жителей этой части планеты, несмотря на то, что они обличьем оставались похожими друг на друга и даже были родственниками. Война, которая шла за десятки тысяч километров отсюда, была войной советского народа, значит, и войной тех, кто жил на самой дальней окраине Страны Советов.
Я наполнил ведро прозрачной холодной водой, напился сам и потащил ведро мимо яранги нашего первого и бессменного до самой своей смерти почтаря Ранау, мимо пустого жилища Памья, потому что он со всей семьей находился с гостями. Приблизившись к школьному зданию, я вдруг услышал такое, что меня остановило: кто-то пел по-русски. Незнакомый голос, я такого не слышал в Уэлене.