Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 47

Распрощавшись со всеми, мы не сразу пошли домой; долго бродили по тихим улицам, молчали, изредка перекидываясь незначительными замечаниями о вечере: что – Таня, да что – Выставкин с его рабским подражанием Есенину, да молчаливые поэтессы. И, конечно, сам Павел Леонидыч. Мне он понравился очень, а Исак что-то скептически помычал. Но у обоих, уверен, что у обоих, напрашивалось сказать то главное, о чем молчали: ну, хорошо, ну, пошли, почитали, послушали, чаю напились с бутербродами, а дальше? Дальше-то что?

Дальше мы с Исаком написали «Четтинга».

Но что это – Четтинг?

Это длинная-предлинная кино-поэма, как мы ее назвали. О страшном призраке зародившегося на планете фашизма. О хитрых кознях человеконенавистничества, раскинувшего черные щупальца в Европе и Америке, грозящего первому в мире социалистическому государству – России. О жутком оборотне, под серым куклусклановским балахоном которого (вместо лица – куколь, зловеще чернеющие прорези для глаз) – фрак и белоснежный пластрон денежного короля и дипломата.

«Четтинг» был не случаен, конечно. Уже появились первые выпуски «Месс-Менда». В библиотеках на «Хулио Хуренито» записывались в очередь, эренбурговский роман зачитывался до дыр. Запрыгала фокстротная песенка «Чичисбей», все распевали:

И даже газета «Воронежская коммуна» принялась выдавать тощенькие тетрадочки романа «Черный осьминог», автором которого являлся некий Мил-Мик. Бесшабашные, кошмарные, как бред, обложки к «Осьминогу» резал на линолеуме все тот же Костя Михнюк, о котором уже упоминалось. Я знал, что под таинственным псевдонимом скрывались два газетчика – редактор М. И. Лызлов и очеркист М. И. Казарцев. К этому времени я уже штатно работал в газете и видел не раз, как они запирались в редакторском кабинете и, потея и хихикая, строчили очередной выпуск «Черного осьминога».

Ничего не скажу сейчас о сюжете (что-то там так было накручено, что, в конце концов, авторы сами запутались и выпуски неожиданно оборвались), но вот один забавный случай помню. Очередной выпуск назывался «В парикмахерской Рублева»; там рассказывалось о тайном собрании секретных фашистских агентов, устроенном именно в парикмахерской под такой вывеской. Едва только тетрадка с «Черным осьминогом» запестрела по газетным киоскам, в редакцию пришел пожилой гражданин в старомодном котелке и, чуть не плача, сказал:

– За что?! На весь город опозорили! Я так не оставлю, я жаловаться буду…

Это был сам Рублев, хозяин маленькой парикмахерской на Мясном базаре; его звучная фамилия, видимо, соблазнила авторов «Осьминога».

Так вот – «Четтинг».

Боже мой, чего там только не было! И нью-йоркские небоскребы, и на зиму заколоченная досками подмосковная дача, и сборище куклусклановцев в островерхих инквизиторских колпаках, и самолетная катастрофа в джунглях, и красные разведчики, карабкающиеся по карнизам небоскребов, преследующие мистера Четтинга, нашего героя… Удирая от чекистов, он, слава богу, падает с крыши семидесятиэтажного небоскреба и разбивается, конечно, вдребезги…

Мы прочли свою поэму на «четверге» у Загоровского, и были похвалы, и нас сразу прозвали «четтингами». Мы вознеслись. Меня одно лишь озадачила: мы сочиняли всерьез, без малейшего желания рассмешить, а Павел Леонидыч то и дело взрывался веселым смехом, а когда кончилось чтение, сказал, что это великолепная стихотворная пародия на современный приключенческий роман. И, конечно, Таня опять взвилась, и теперь разносила нас уже за то, что поэма суха, что она – рифмованная проза и нет в ней лирического огонька, нет поэзии.



Но в общем-то мы с Исаком чувствовали себя героями и осмелели настолько, что отправили «Четтинга» в Москву, в журнал «Молодая гвардия». Через две недели – ответ: «Дорогие товарищи, ваша поэма будет напечатана в одном из ближайших номеров. Редактор (подпись)».

Поэма наша, к счастью, не была напечатана.

«Четверги» сделались для меня светлыми праздниками. Нет, больше чем праздниками: необходимостью («такой, как дыханье» хотел было сказать, но вовремя спохватился, вспомнил Загоровского, который учил нас бояться штампов и банальностей). Ведь кроме того, что «четверги» сияли, как красные числа календаря, они еще и школой были, где мы постигали незнакомое и приучались относиться к себе критически. До знакомства с Загоровским русская поэзия кончалась у меня Блоком и Маяковским. Я не был слишком взыскателен к рифме – любая годилась, лишь бы звучала. От Павла Леонидыча пришел вкус к самой музыке стиха, к поиску свежей, неожиданно звучащей рифмы, к открытию.

Необыкновенно щедро он дарил нам свои знания, свой опыт, был нашим подлинным учителем. Впрочем, то, что Загоровский делал для нас, очень еще молодых, не умещалось в понятие учения: он воспитывал нас, прививал любовь к литературному труду, к обязательной «черной» работе. Каждый обязан был к очередному «четвергу» принести что-нибудь новое; мы много писали, писали – хотелось или не хотелось, заставляя себя работать ежедневно. «Ни дня без строчки» – слова, определяющие основу (как бы иные это ни оспаривали), первую заповедь литературного труда, впервые услышал я именно от Загоровского.

И все больше и больше молодого народу собиралось в маленьком кабинетике на Поднабережной, и уже до того тесно становилось, что иной раз и в передней пристраивались на стульях и табуретах, принесенных из кухни и из большой комнаты, где нас угощали чаем. Новые лица появлялись чуть ли не каждый четверг. Это, прежде всего, маленькая, по-южному смуглая Нина Логофет в женотдельской красной косынке или в клетчатой кепке с невероятным козырьком, так лихо сидевшей на ее вороных кудрях, что вспомнилось – и хоть картину пиши под названием «Комсомолка двадцатых».

Затем – один из авторов «Осьминога», Михаил Иваныч Казарцев (МИК), удивительно милый, с иронично поблескивающими стеклами пенсне, немногословный и сдержанный, пока дело не доходило до спора: тут он бывал беспощаден. Он писал очень талантливые рассказы о деревне, которую знал отлично, но почему-то в конце двадцатых годов, с переездом в Москву, перестал писать художественное и на всю жизнь посвятил себя журналистике.

Вскоре появился Алексей Иваныч Шубин, скромный и как-то по-старомодному благовоспитанный. Он пришел, известный пока еще воронежцам как довольно остроумный фельетонист (его фельетоны часто появлялись в газете за подписью «Ал. Ш.»), и мало кто знал об Алешиных занятиях поэзией.

Наконец заглянула к нам Елизавета Митрофановна Милицына; это была уже немолодая, известная писательница, в начале века сотрудничавшая в горьковском «Знании». Она по возрасту нам всем в матери годилась, и это, и еще ее известность несколько сковывали нас; при ней мы старались сдерживаться, не очень горланили. С великим уважением глядели на ее заношенную ватную телогрейку, на грубые, простой кожи башмаки. То, что она известная, настоящая писательница, живет в деревне, справляет там должность заведующей избой-читальней, «избачихи», виделось нам как подвиг, да оно в самом деле так, конечно, и было. Приезжая по своим делам в город, она обязательно наведывалась к нам на Поднабережную; сидела в уголке незаметно, помалкивала и с удивительно сияющей, доброй улыбкой глядела на нашу развеселую кутерьму, как бы говоря: «Славные, милые дети, вот только очень уж шалят…»

Но едва ли не самым значительным событием в нашем кружке было появление Андрея Платонова.

Его, кажется, Казарцев привел к нам, и для всех он явился великой новостью. Но я-то и прежде с ним встречался и уже рассказывал о самой первой встрече, когда он бросил суждение о моих стихах кратким словечком «имажинизьм», произнеся его с мягким знаком. Затем я много раз виделся с ним, но как-то от случая к случаю; ничем значительным знакомство наше не ознаменовалось, и про то нечего было бы и вспоминать, если б он не был Андреем Платоновым.