Страница 3 из 36
Глава 2
А, вам интересно, чем занимается Квин? (Можно подумать, человек, стоящий по горло в отбросах, имеет право на любопытство. Но раз уж вы задали вопрос, я отвечу.) Квин делает живчиков. Он создает или тварей, которые были на Земле раньше, а теперь их не осталось (тигров, овец, летучих мышей, слонов, дельфинов, альбатросов, чаек, броненосцев, темных приморских овсянок), или тех, которые существовали только в мифах, на плоских массмедиа либо в голах (Бармоглотов, Гринчей, Ганеш, Кукловодов, Снарков), или же тварей, что вообще не жили на свете, покуда Квин их не создал (жукочервей, угрекоз, верблюдообезьян).
Однако самое-самое лучшее, не просто Живое, а Живейшее из Искусств, если спросите меня, это его способность исправлять уже существующих. Вот, например, сурикаты с противопоставленными большими пальцами. Сурикаты Квина — это как древние Стради-вариантные скрипки, каждая — совершенство и каждая идеально отличается от других. Такие и достаются одним богатеньким, правда, не за деньги, нет, за деньги он якобы работать не будет, только за особые услуги. А вот за какие и во что это выльется — никто не скажет. Ходят слухи, вроде бы поначалу он ассистировал при государственно-финансируемых проектах по искусственному оплодотворению, еще до распада правительства, но ничего конкретного про его прошлое неизвестно.
В общем, Шадрах ушел, а я размечтался. Навоображал себе чудесных сурикатов четырехфутового роста, с блестящими глазами-пуговками, клевой двуногой походкой и услужливыми улыбками. Сурикатов, готовых работать на кухне, скосить атрофиторф на вашем любимом садовом участке и даже выстирать белье. Или, что гораздо важнее, вырубить ворюгу и оттяпать острыми зубами его идиотскую сосиску.
Основная картина мести буквально впечаталась мне в сознание, врезалась, можно сказать, не хуже этих кошмарных вестернов «нуэво», к которым я, как вы уже догадались, питаю слабость. «Между прочим, Боб, я тут собрался оторвать себе суриката, вот только сперва надо защитить честь дамы и потягаться силенками вон с тем лосем». То есть, ну, вы поняли, да? Ничего странного, что мое голоискусство так плохо расходилось, покуда ворюги все не вынесли.
Но ближе к ночи, когда я уже брел по проулку весьма тупикового вида, тем более только что помахавшись — именно «помахавшись», особо серьезной драки не получилось — с местным барменом, скажу честно, замандражировал. Нет, правда, руки даже вспотели и мелко так задрожали. А вечер выдался темнее темного — стойте, послушайте: «Ночь и есть конец света»; сам придумал, это моя одноклеточная хокку, — и шум далеких освещенных улиц неясным эхом отдавался от мутных и смутных стен построек. (И еще разило отбросами, прямо как здесь.)
Шагнув сквозь голограмму — кстати, отлично просчитанную, так что нельзя было не принять за чистую монету — и ступив под хитрые улыбки «и кратких» на сияющей фиолетовым вывеске «Шанхайский цирк Квина», я, как и полагалось, передернулся от нервного озноба. Вспомнил детство (опять) и как меня водили во всамделишный цирк, где на туго натянутой проволоке резвился взаправдашний воробей и даже была правильная собака, которая села гадить на арене. Помню, я тогда здорово сконфузил отца, указав на псину и крикнув: «Па, смотри, смотри! У нее сзади торчит!» Думал, это рычаг, понимаете? Откуда мне было знать (черт, я даже не представлял тогда, что и папаша-то не настоящий), если мои генетические игрушки, петушок Руф, чьи холодные глаза, казалось, недобро сверлили меня по ночам, и суслик Гуф, вечно травивший тупейшие сказочки о закадычных дружках-иглокожих, — и те выделяли свои отправления в виде аккуратных твердых кирпичиков через дырку в пупке.
Но вижу, я упустил нить рассказа, как мог бы сказать, но никогда не говорил Шадрах, и ударился в тоскальгию, а нам этого совсем не нужно.
В общем, так: шагнул я в темно-синюю бархатную тьму, двери с шипением сомкнулись, мурашки по спине побежали гораздо быстрее, и тут же все уличные звуки, аромат и привкус помоев ушли, а их место заняли тихий гул кондиционеров и стерильная вонь. Вот что значит высший класс. Вот это, понимаю, атмосфера.
Чего и ждать от Квина?
С обеих сторон, встроенные в стены, мерцали изумрудным сиянием стеклянные контейнеры, а в них виднелись самые несообразные создания: твари безглазые, твари чересчур глазастые, жутко зубастые, твари со всякими разными штуками. И я учуял запах, отчасти заглушённый раньше этим духом чистоты, — запах цирка, куда меня водили ребенком, горьковато-суховатое сочетание мочи и соломы, мускусное благоухание звериного пота и вообще зверей.
От контейнеров и аромата меня как-то совсем не разобрало любопытство, я лишь уставился перед собой, на другой конец помещения; там, ярдах в тридцати, меня и поджидал Квин.
Это наверняка был он. Если не он, то как ему еще выглядеть?
Квин восседал за прямоугольной конторкой с двумя встроенными витринами — я плохо видел их содержимое. Половина головы тонула в темноте, на другую сверху лился свет, но вокруг было так мрачно, что меня волей-неволей понесло вперед, хотя бы ради того, чтобы разглядеть Квина во плоти, на престоле власти.
Когда мы сблизились на расстояние плевка в лицо, я захлопал ртом, точно рыба, которую травят кислородом; до меня дошло: он вовсе и не восседал за витриной, а был ею. Я замер, уставился; глазенки, как у той рыбенки, полезли на лоб. Слышал однажды про Автопортрет Дона Дали, выполненный в технике смешанных медиа, из размазанных по тротуару останков Дорогого Дэна, но Квин выбрал совсем другой уклон, от которого сильно попахивает гениальностью. (А еще тараканами в голове, ну и что с того?)
Портрет Художника — как панель из мяса. У столешницы был такой желтовато-коричневатый оттенок, похоже на трансплантат, пока тот еще не прижился, и вся она была усеяна глазами — одни моргали, другие нет, третьи подмигивали, и каждый пялился на меня, а я таращился на них.
Да, честное слово, клянусь моей могилой сленг-жокея, — конторка то и дело пучилась, точно дышала. Ее размеры… Метра три в высоту, двенадцать в длину, пять в ширину. Посередине плоть раздавалась в стороны, чтобы вместить в себя два стеклянных ящика. Внутри на карликовых деревьях бонсай сидели близнецы-орангутанги, малюсенькие, безупречной формы, и чистили шерстку. Лица у них были женские, с вытянутыми скулами, а глаза сочились отчаянием и безысходностью.
Над столешницей, будто ствол из земли, вырастало туловище Квина, потом шея и узкая, приплюснутая, чем-то похожая на змеиную голова. Лицо смотрелось почти по-восточному. Длинные острые скулы, тонкий рот, глаза без век.
Звериный дух, тот самый, горьковато-сладкий, оказывается, исходил от Квина, потому что здесь било в ноздри, свежо и едко. Неужели он загнивает, подумал я. Князь Генетического Воссотворения — и загнивает?
Бездонные синие очи, в которых ровным счетом ничего не отражалось, пристально следили за руками. С каждого из двенадцати пальцев на тонкой нити свисало по пауку. Насекомые блестели в сумраке, как пурпурные драгоценные камни. Квин заставлял их волнообразно выплясывать на столешнице, которая в то же время приходилась ему коленями. Дюжина пауков рядком исполняла старинное представление кабаре. Вот вам очередное изъявление Живого Искусства. Вообще-то одного паука я прихлопнул, хотя в животе ворочался здоровенный кусок страха. Этот испуг вытряхнул из моей шкуры сленг-жокея, как говорят, вернул крышу на место: словно язык изо рта вырвали.
Шлепок ладонью раздался смачно и одиноко. На звук резко вскинулась голова, улыбка расколола лицо пополам. Легкое мановение — и пауки облепили Квину руки. Он медленно свел ладони, будто бы для молитвы.
— Здравствуйте, сэр, — произнес нараспев бесчувственный, будто замороженный голос.
— Мне бы суриката, — отвечал я на добрую октаву выше обычного. — Я от Шадраха.
— Ты один пришел? — Синие очи Квина недобро сверлили меня.
Во рту пересохло. Стало больно глотать.