Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 116

Попив чаю, погасили керогаз; стало темно, хоть глаз выколи. Насонов вновь включил приемник — все стали вслушиваться в писк и рев эфира; дважды прозвучали голоса дикторов: один женский, высокий и отточенный, каждая буковка отчетливо выговорена, другой — мужской, баритон с так называемым бархатным оттенком, потом раздалась бурная, дребезжащая мелодия. Но и она пропала. И сколько ни крутил Насонов ручку настройки, сколько ни мучил транзистор-инвалид, ничего больше не смог поймать.

И вновь выл ветер, рвал бока палатки, и ворочался в жарком спальном мешке быстро уснувший Кононов, разговаривая сипатым голосом во сне. Он всегда говорил во сне, поначалу это раздражало, и ему часто накидывали на лицо полотенце, потом примирились, привыкли, и теперь уже на бормотанье Кононова никто не обращал внимания.

Трубицыну же во сне резало глаза — вспыхивал ослепительный, как огонь электросварки, свет. Это блестел, сверкал свежий снег на горном солнце, и он кричал во сне, кричал и не слышал собственного голоса.

Проснулся Трубицын от странной, полной шорохов и возни тишины — ветер утих, и пурга, кажется, кончилась, но еще шебаршился по-мышиному снег, сползая с голых вершин, — ему не за что держаться; этот тревожный шорох и был странным. Хотелось есть, во рту собрался непроглатываемо-твердый ком клейкой слюны, тупо болел желудок. Он пролежал несколько минут без сна, потом сунул руку в тепло спального мешка, провел по животу: знал по опыту, что боль успокаивается, когда живот погладишь.

Рядом завозился в мешке Насонов, несколько раз зевнул вполголоса, протяжно и сипло, потом послышался треск расстегиваемой «молнии», и Насонов, кряхтя, выбрался из мешка, пополз на четвереньках к выходу.

— Ты куда? — тихо окликнул его Трубицын.

— К ветру в гости.

Он расшнуровал и распахнул полог, в палатку ворвался теснящий дыханье морозный воздух, в треугольнике полога завиднелось небо с крупными и яркими, будто вымытыми, звездами. Устанавливалась хорошая погода. Трубицын сглотнул несколько раз, освобождая горло от слюнного кома, подумал, что боли в желудке голодные. Есть такая паршивая боль: промаешься впроголодь два дня, и желудок начинает нудно ныть, но стоит съесть что-либо или выпить, как боли проходят. Он закрыл глаза и заснул быстро и незаметно для себя — даже спальника не застегнул.

Проснулся от мороза — в прорехе полога все так же виднелись небо и звезды, сам полог, незастегнутый, тяжелый, будто окаменелый от холода, вяло ворочался в ветре. Трубицын выпростал руку, осторожно нащупал насоновский спальник. Спальник, комком смятый, был пуст. Пуст! Трубицын мгновенно вспотел, вытер лоб тыльной стороной ладони, ощутил, как гулко и учащенно бьется сердце в груди, подпрыгивая к горлу. Потом, стараясь унять дрожь, стал выбираться из мешка, но полурасстегнутая «молния» мешала, и замок, как назло, заело, и он ожесточенно дергал в темноте хомутик — наверное, защемился клок ткани и не пускал. Трубицын выругался, и словно помогло: замок пошел как по маслу. Пошарив рукой в головах, он нашел мягкий от старости, но еще очень прочный пояс, затянул на груди, щелкнул карабином, затем стал пробираться к выходу.

Ночь была светлой — то ли от низких звезд, то ли от свежего, белее белого, покрывшего ледник снега. Трубицын различил глубокие темные отпечатки триконей — следы Насонова, следы, косо проваленные, неровные — будто пьяный шел и руками в стенку упирался.

Он потеребил руками пояс, потом двинулся дальше, ступая ногами след в след, поеживаясь, шмыгая носом от холода и ветра. Прошел еще метров шесть и остановился, прижмурив до боли глаза так, что ни звезд, ни снега не стало видно, потом сел в снег, не ощущая ни колючего холода его, ни резкого, пробивающего ткань пуховой куртки ветра. В полушаге от него следы обрывались широким, овальным, с рваными краями осыпи колодцем.

Насонов упал в трещину, упал в глубокую морозную трещину… Упал в бергшрунд.

Колодец с осыпью — и на краю след.

Трубицын застонал тихо и глухо, качнулся из стороны в сторону, потом повалился лицом вперед и, зарываясь телом в снег, пополз к колодцу, заглянул в его глубокую и жуткую темноту. Прошептал сипло, чувствуя, как каменеет тело от неверия в происшедшее:

— Коля! Как же эт-то, а? Коль-ка!

Он прикусил зубами руку сквозь перчатку, ощутил боль: сон — не сон, сон — не сон… Не веря, что и колодец, и следы, и ночь, и горы, и хитрая, хорошо замаскированная трещина — не сон…

— Вот оно, — еще более осипшим шепотом пробормотал он и замер, прислушиваясь к звуку своего голоса. — Она-а…

А кто она? Или что? Смерть? Небытие? Потусторонняя жизнь?

Он захватил ртом щепоть снега, приподнялся на руках, круто вывернул голову так, что остро, будто током, заломило шею, а перед глазами поплыли оранжевые дымные кольца.

— Насо-онов, — выплюнул он снег и удивился на мгновение: почему не слышит своего голоса?

Трубицын поднялся, взялся рукою за страховочный конец, к которому был привязан, и, бессознательно наматывая его на локоть, двинулся обратно. По мере того как он подходил к палатке, его шаг грузнел, становился тверже и сильнее, отдавался металлическим стуком в голове, а мысль начала работать лихорадочно быстро, воспаленно.

Он вполз в палатку — у изголовья должны быть фонарь, спички. Матюгнувшись, пробрался к своему спальнику, ухватился за штычок ледоруба, затем негнущимися пальцами нащупал фонарик, включил его — волосок лампочки краснел в темноте не ярче папиросного огонька.





Он натянул темляк ледоруба на руку, потом потряс Кононова. Тот высунул из спальника потное лицо с курчавыми от инея волосами, поднес ладонь к глазам.

— Что? — выдохнул он. В провале рта слабо блеснули зубы. Спросил громче: — Ну что?

— Насонов в трещину упал. — Трубицын взмахнул фонарем, прочертил в темноте красное колесо.

— Упал? Как упал? Что за бред?

— Кононов, это не бред. Он отлить пошел без страховки… Вот и… Вставай живей. — Трубицын стиснул кулак, гулко хрястнул им по колену. — Живее! Замерзнет!

Кононов лежа протащил под мышками пояс, кляцнул собачкой карабина, будто мелкашечным затвором, затем постучал ладонью по спальнику Солодухи:

— Подъем, Федор! Тревога, Федор!

Солодуха заворочался во сие, что-то бормоча. Конечно же, Солодуха не привык реагировать на сигнал «тревога», а на слово «подъем» у него выработался отрицательный рефлекс. Кононов неожиданно вскрикнул визгливо, протяжно, как обычно кричали в детстве, когда надо было уходить от опасности:

— Атас-с, Со-олод!

Солодуха мгновенно вскочил, Кононов чиркнул спичкой, сложив две ладони в ковш, осветил Солодуху. Тот часто моргал припухлыми веками.

— Насонов упал в трещину, — произнес Трубицын и с силой дунул на пламя спички. Пламя прилипло к кононовской ладони и пропало, стало темно.

— Возьми веревку, — сказал Трубицын и на четвереньках попятился к выходу.

Конец веревки захлестнули за ледяной горб — торос, кособокий, с грибом-камнем вместо шапки, к другому концу привязался Трубицын. Работали молча: слышно было лишь густое, запаренное дыхание да тонкое, будто стеклянное, потрескивание льда.

— Вить, — хрипло проговорил Трубицын, поворачивая во рту сухим, вспухшим языком, — ты на первом «спасе», у трещины стоишь, Федор — на втором. Особо не держите, травите свободно. Но если сорвусь — крепитесь. Иначе, — он отвел левую руку в сторону, пошевелил пальцами, — на вашей совести…

Кононов закашлялся, вытер перчаткой рот.

— Федор, ты ближе всех к палатке, пойди отыщи транзистор. Оторви батарейки, а то фонарь дуба дает…

Солодуха прошел к палатке, скрылся под пологом.

— В Колькином спальнике пошарь. Сверху! — крикнул Трубицын.

Солодуха притащил батарейки, связанные вместе медной крученой проволокой. Трубицын молча оторвал одну, начал вкладывать батарейку на ощупь в корпус фонаря, но неудачно — скреб и скреб железом по железу, не попадая усом-контактом в проржавевший зажим.

— Зараза, — он постучал костяшками пальцев по фонарю, сморщился не то от боли, не то от досады.