Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 71



— Боже! Боже! Что ты наделал?!! Он твой отец! — проговорила она, всплескивая руками.

С ней случился легкий обморок. Я целовал ее руки; говорил ей о том, как я люблю ее, как невыносима мне была мысль, что она всю жизнь свою страдала, что чем далее, тем больше страданий выпадало ей на долю. Я говорил шепотом, судорожно рыдая.

Антонина Васильевна не отвечала; обхватив руками мою голову и приложив к ней свои щеки, она тихо рыдала. С самого начала, когда у меня родилась мысль об убийстве, до слов своих после обморочного состояния Антонины Васильевны я не думал о последствиях преступления. Тут же мне вдруг пришло в голову не только это, но и опасение — как бы в убийстве не замешалось имя Антонины Васильевны.

— Я должен сейчас же заявить, — сказал я, — что это сделал я.

— Нет! Не делай этого! — быстро заговорила она, ломая руки. — Ты погибнешь. Мне жаль его. Но я не перенесу твоего несчастия. Нет! Беги! Спасайся! Тебя никто не видел, как ты вошел. Молись за своего отца. Проси Бога день и ночь, чтоб он простил тебе твой грех. Посвяти жизнь свою добрым делам. Я тоже буду молиться. Сибирью не спасешься... Беги же... Беги скорее! Осторожнее, чтоб кто тебя не увидел...

— А ты?

— Обо мне не беспокойся. На меня никто не подумает. Я невинна. Я ничего не знаю. Беги же...

И она, плача и дрожа, держала меня в своих объятиях и поминутно повторяла:

— Боже мой, Боже мой!

Вдруг она отшатнулась от меня:

— Убийца! Отца убил!

Я протянул к ней руки, но она отвернулась и, шатаясь, вышла в залу. Я тихо шел за нею. Силы, очевидно, оставляли ее. Что-то скрипнуло... быть может, один из тех ночных звуков, происхождение которых трудно объяснить. Я так и замер на месте, а она... у ней вдруг опять проявилась энергия; она бросилась ко мне, схватила меня за руку и с силою повлекла к выходу...

Выйдя на улицу, я скоро продрог. Голова немного освежилась. Я взглянул на свои руки, совершившие убийство: они были покрыты кровью; на пиджаке были кровяные пятна. Это заставило меня идти не прямо в гостиницу, а поторопиться к видневшейся вдали набережной, чтоб обмыть руки и замыть платье, что я и сделал на одном из спусков к реке. В кармане у меня был портсигар с папиросами и спичками; я закурил и пошел бесцельно по набережной далее. Помню, я шел долго, потом был мост, опять улицы, опять мост, еще улицы, и я очутился в Петровском парке, где было все тихо и уединенно. Я забрел в одну беседку, прилег на лавочку, курил, ходил, о чем-то думал, но о чем именно — не знаю... Шум проснувшейся городской жизни, стук экипажей напомнили мне, что преступление мое обнаружено, что в доме Верховских уже теперь, вероятно, суета, плач, следствие... Я задрожал...

— Подавать? — окликнул проезжавший мимо меня по большой аллее легковой извозчик.

— Подавай.

— Куда прикажете?

Я сказал адрес гостиницы. Дорогой я спросил извозчика, в какие часы отходят из Петербурга поезда железных дорог.

— Какую вам нужно? Московская идет часов в двенадцать, Варшавская — через час.

— А за час ты успеешь свезти меня до гостиницы, чтоб взять вещи и довезти до Варшавского вокзала?

— Ничего, только полтора рублика это будет стоить.

Я согласился, — таким образом, я поехал в Варшаву, основываясь лишь на словах извозчика, что поезд идет туда скоро. Собственно же к поездке в этот город меня не влекли никакие соображения, кроме того, чтоб уехать поскорее из Петербурга, и если б в ту пору вместо Варшавы отправлялся поезд в другой город, я также бы поехал туда. Во время переезда в Варшаву и в продолжение полутора недель житья там я находился в состоянии, близком к идиотизму: я гулял, ел, пил, спал, даже искал места, думал отчасти о своем преступлении, об Антонине Васильевне, но все это как-то вяло, бессознательно. Может быть, вы думаете вы и вправе заключить это, — что до объявления вам о преступлении у меня была с собой внутренняя борьба между чувством самоохранения и привязанностью к Антонине Васильевне и что это-то и руководило моим отъездом и пребыванием в Варшаве. Да, не спорю, может быть... Психологически это в порядке вещей... Но ясно это мне не приходило в голову, и я об этом, говорю вам как честный человек, не думал. Мысль об этом явилась гораздо позднее, в конце второй недели житья в Варшаве, но и здесь она выразилась не в той форме. Самоохранение заставляло только колебаться — объявить о преступлении, подвергать мать подозрению или надеяться, что дело кончится благополучно... Когда же в одно утро туман с глаз моих спал, я тотчас же бросился в Петербург узнать, в каком положении дело, и если Антонина Васильевна заподозрена — не щадить себя... Подробности следствия я узнал здесь, без всяких затруднений, от Прокофьича, которого я вызвал из дома через дворника... Я сказал ему, что о происшествии я узнал из газет и по этому случаю я приехал в Петербург...



X

Он кончил рассказ. Мне вдруг стало досадно на него. Антипатия моя к нему как-то возросла еще, и я спросил его голосом, в котором он не мог не слышать раздражения — раздражения не следователя, а человека, преданного Антонине Васильевне:

— Так вы это ради нее и убили, и признались?

— Да, для нее. Не будь она заподозрена, я не признался бы.

— Так. Ну, а теперь, как вы думаете, имя ее не будет волочиться в этом преступлении, не бросят в нее грязью?

— Я не понимаю вас. Я скрою все. Тут ее совсем не будет. Она явится только как нежная любящая мать и как невинная страдалица.

— А вы явитесь героем. В глазах некоторых, по крайней мере? — невольно вырвалось у меня.

— А я... — Он вдруг побледнел и замолчал. Мне стало жаль его.

— Размыслите хорошенько. Что вы станете отвечать на вопрос, как вы попали в дом, если вы решились скрыть то обстоятельство, что она застала вас на месте преступления и помогла убраться подобру-поздорову?

— Что? — Он потер себе лоб.

— Вы об этом думали?

— Не знаю... кажется, думал...

— Думали?! Впрочем, это ваше дело. Я попрошу вас изложить письменно ваше показание, покороче. — И я дал ему бумагу и перо.

Он задумчиво стал ходить по комнате, потом сел и стал быстро писать, словно кто подгонял его. «Кто его знает, — подумал я, — что это за субъект? Совершил преступление, не подумав, признался — опять не подумав. Конечно, правосудие выиграло, но эта несчастная? Из-за чего она страдать тут будет? И как подействует на нее это признание? Не будет ли это для нее новым ударом? А там... судебная процедура — передопросы... сценическая выставка...»

— Ради Бога, помогите мне, — раздался надо мною голос Ховского. — Я не знаю, что делать? Как я попал в дом? Выдумать интригу с Люсеваль? Но я в Петербурге не жил, я был прописан пятнадцатого сентября, а шестнадцатого выехал...

Я пожал плечами:

— Вы хотите, чтоб следователь учил вас давать показания?

...............................................................

Рукопись судебного следователя кончается на этом вопросе; дальнейшего хода дела мы не знаем. Но в конце рукописи приписано другою рукою следующее:

«Безбожное дело это ничем не кончилось, потому что преступник очень ловко улизнул неизвестно куда, должно быть в Америку, где его искать никто не будет. Как мне доподлинно известно, Ховский убежал с деньгами, которые ему доставила мачеха его, ныне инокиня Агапия. Что касается судебного следователя, то он умер в холеру 1866 г. и погребен на Волковом кладбище. Человек он был хороший, бескорыстный, но слабый. Было у него слишком много того, что называется «чувством», а судебному следователю этого не полагается».