Страница 57 из 66
— Что ты такое говоришь, бабушка!
— Да шучу, шучу, что так вскинулась, прямо пантера! Ну что, берешь мальчика?
— Взглянуть надо.
— Вот и взгляни. Лиза звонка ждет. Позвони нынче же вечером, вот чаю попьем и позвони, и договорись на какой-нибудь день, только не откладывай. Сдается мне, недуг у парня прогрессирует.
Через несколько дней Ванда впервые оказалась в той квартире, встреченная пожилой перепуганной и крайне смущенной женщиной. Боялась она за своего ненаглядного Юрочку, стремительно покинувшего дом при виде Ванды. А перед Вандой испытывала страшную неловкость за то, что вышла такая нелепая ситуация.
Квартира произвела на Ванду очень странное, двойственное впечатление: роскоши и нищеты одновременно. Она была небольшая и очень тесно заставлена мебелью и разными украшающими интерьер предметами: высокими канделябрами-торшерами, крупными бронзовыми и мраморными статуэтками, которые, впрочем, смело можно было назвать и статуями, картинами в тяжелых золоченых рамах. Все эти вещи, насколько Ванде позволяли судить ее скромные познания в области антиквариата, были если не бесценными, то весьма и весьма дорогими хотя бы потому, что изготовлены они были явно не в нынешнем веке, а вполне могло оказаться, что и не в прошлом, и уже в силу этого могли представлять и художественную, и историческую ценность.
Однако все эти антикварные сокровища пребывали в крайне плачевном состоянии: большинство из них нуждалось в немедленном ремонте или, вернее будет сказать, реставрации. Все здесь настолько дышало тленом и запустением, что на стул, предложенный хозяйкой, страшно было садиться, ибо предчувствие, что он при первом же касании немедленно развалится, было отнюдь не вздорным. Чашки и прочие чайные предметы, выставленные несчастной Лизой на стол, были из тонкого, по всему видно — драгоценного фарфора, и покрыты искусной росписью, но большинство из них были от разных сервизов, многие треснуты, а некоторые выщерблены. Да и сам стол покрыт был скатертью ручной работы, из драгоценных кружев, теперь же более напоминающей обрывки тонкой паутины, свалившиеся на его круглую шаткую и скрипучую поверхность откуда-то с потолка.
Они пили чай из разномастных треснутых чашек практически пустой, Елизавета Андреевна наскребла в своих скудных запасах лишь несколько пластиковых квадратиков с болгарским конфитюром, из тех, что обычно дают в столовых и кафе: один квадратик — к одному стакану чая, и поставила на стол гнутую, но серебряную и испещренную затейливой вязью узора вазочку с маленькими сухими баранками. Будь на то воля Ванды, она отказалась бы от чая, и только боязнь обидеть и без того паникующую женщину, готовую провалиться сквозь землю по причине столь странного поведения сына, заставила ее сесть за этот стол и заняться чаепитием. Впрочем, к этому подвигло ее еще одно опасение: в какой-то момент Ванде показалось, что она не уследила за своими эмоциями и чувство брезгливости, которое вызвала у нее эта картина всеобщего запустения, невольно на доли секунды проскользнуло в ее взгляде или отразилось на лице. Хозяйка дома именно в это мгновенье внимательно смотрела Ванде в глаза. Она была женщиной, возможно, затравленной и страшно напуганной, но уж никак не глупой: не понять, что выражает этот короткий, случайно мелькнувший взгляд или гримаска Ванды, она уж точно никак не могла. Страшась, что будет понята именно таким образом, и желая убедить Елизавету Андреевну в обратном, Ванда героически уселась пить чай.
Они провели за чаепитием около часа. Все это время Елизавета Андреевна напряженно вслушивалась, надеясь, что сын, одумавшись, вернется или по крайней мере позвонит, а Ванда мужественно пыталась допить давно остывший чай и проглотить безвкусную твердокаменную баранку. От конфитюра ей удалось отказаться, сославшись на строгую диету. Разговор не ладился. Елизавета Андреевна в сотый раз повторяла, что решение обратиться к психиатру было принято ими с сыном вместе, она нисколько на него не давила, и, напротив, ей показалось, что он возможности избавиться от своей странности был только рад.
— Знаете, Ванда, он ждал моего возвращения от Ванды Болеславовны, прильнув к окну, он очень нервничал: вдруг она откажет нам? Ведь я понимаю, что Ванда Болеславовна — ученый с мировым именем, а Юрочка наверняка не так уж болен, чтобы им занимались такие специалисты. И в то же время он жутко боялся, что она поставит ему какой-нибудь страшный диагноз. Но в этом он признался мне позже, да, да, позже, именно тогда, когда Ванда Болеславовна позвонила и сказала, что не считает случай с Юрой проявлением болезни и поэтому рекомендует ему пройти консультацию у психолога, и назвала вас. Вот тогда он признался мне, что побаивался ее. И еще сказал, что с вами ему наверняка будет легче, в том смысле, что вы скорее его поймете, потому что молоды, вы ведь почти ровесники…
— Нет, насколько я понимаю, я старше вашего сына.
— Но это не важно. Он обрадовался, что это будете вы, потому еще, что вы не психиатр, а психолог. Правда, мы не очень представляли себе, чем занимается психология… конечно, все знают Фрейда, но более подробно, знаете… В общем, Юрочка вдохновился настолько, что полез в энциклопедию и что-то там читал полночи. И вот сегодня мы ждали вас, снова у окна… Нам не виден ваш подъезд, но видна дорожка, но которой вы к нам направлялись… И потом… нет, я просто ничего не понимаю! Вы появились на дорожке, и я сказала ему: «Смотри, кто к нам идет…» И тут он… — Елизавета Андреевна глубоко, судорожно вздохнула, то ли собираясь заплакать, то ли, напротив, сдерживая подступившие рыдания.
Ванда одним глотком допила холодный чай и запихнула за щеку кусок недоеденной баранки. Уходить надо было решительно, потому что сейчас помочь несчастной матери она не могла ничем, а все, что необходимо было знать о Юрии Кузякине для дальнейшей работы с ним (если, разумеется, таковая вообще сложится), она уже выяснила. Дальнейшая беседа добавила бы к существу фактов только эмоции, а вот они-то как раз Ванде были не нужны вовсе, более того — они могли затуманить пока еще четкое восприятие и создать ненужный фон. Она, как могла тепло и дружески, распрощалась с Елизаветой Андреевной. Заверила, что нисколько не обидится, какое бы решение ни принял Юрий, а это (здесь Ванда была тверда) должно быть именно его, причем осознанное решение. Словом, они простились на том, что Елизавета Андреевна или сам Юрий позвонят Ванде, если нужда в ее услугах все же возникнет.
Минуя узкую асфальтовую дорожку, по диагонали ведущую через весь двор от подъезда, в котором жили Кузякины, к ее собственному подъезду, она не то чтобы размышляла обо всем случившемся и о странном парне Юре Кузякине. Из практики Ванда уже хорошо знала, что серьезные размышления лучше всегда оставлять на потом, когда улягутся какие ни на есть эмоции, отпадет всякая случайная шелуха мимолетных наблюдений и картина предстанет в совершенно незатуманенном виде. Те мысли, которые роились у нее в голове сейчас, скорее были свободным потоком сознания, и в нем отчетливо всплывал странный довольно, но весьма навязчивый вопрос: «Как может молодой парень жить в обстановке такого затхлого убожества и питаться сухими баранками с конфитюром?» Мысли о скупости Елизаветы Андреевны, экономившей на приеме гостьи, Ванда не допускала. Та представляла собой совершенно иной тип людей, и скорее ее можно было заподозрить в том, что из запасников было извлечено лучшее и последнее, что было в доме. «Глупый вопрос, — подумала Ванда, — и ответов на него может быть миллион». С тем достигла она наконец своего порога и вкратце поведала бабушке итоги визита. Реакция Ванды Болеславовны, как, впрочем, и всегда, была непредсказуема. Ванда полагала, что бабушка на поступок юного Кузякина отреагирует эмоционально: или станет его бранить и велит Ванде плюнуть на эту историю, как она говорила, «с колокольни» и немедленно забыть, или, напротив, станет Юру Кузякина защищать, утверждая, что гневаться на больных грех, и, значит, мальчик точно нуждается в помощи, тем паче что она лично теперь убедилась в странности его поведения. Не произошло ни того, ни другого. Ванда Болеславовна лишь неопределенно пожала своими монументальными плечами и отгородилась от дальнейших рассуждений народной мудростью: «Невольник — не богомольник». На том разговор и был исчерпан.