Страница 2 из 66
Нет, она не желала отдавать себя в руки врачей. Между тем состояние ее ухудшалось. Кожа стала сухой и тонкой, как у старухи, роскошная копна золотистых волос потускнела и будто даже уменьшилась в объеме, не заживали на иссохших губах глубокие трещины, кровавая корка отпадала с них раньше, чем раны успевали зарубцеваться, и трещины постоянно сочились отвратительной бледной сукровицей. Казалось, что Ванду сжигает изнутри какое-то дьявольское пламя, в пекле которого молодое цветущее тело постепенно усыхало, скрючивалось, на глазах превращаясь в мерзкую желтую мумию.
В конце концов настал день, когда она не нашла в себе сил поутру разомкнуть воспаленные веки и встретила наступающий день в полуобморочном состоянии, плавно перетекающем в полное беспамятство.
Фридрих фон Рудлофф отчетливо осознал, что еще один час, а быть может, и несколько минут, проведенных им в бездействии, уже вечером этого дня обернутся неотвратимым исходом — смертью Ванды. Все последние дни душа его, разрываясь в мучительном выборе, трепетала и металась, как пламя свечи на ветру. С одной стороны, ее цепко держали в своей паутине страстные мольбы Ванды, с другой — его собственный рассудок требовал немедленных действий вопреки всем стенаниям и горьким слезам жены, во имя ее же спасения. Сегодня рассудок наконец одержал победу: Фридрих спешно отправил нарочного за известным венским психиатром.
Ничего более нелепого, чем эта стеклянная двадцативосьмиэтажная башня-небоскреб, помещенная в центре тихого зеленого района столицы, чудным образом избегавшего доселе рискованных архитектурных экспериментов, придумать было невозможно. В то же время во всей скромной, чуждой снобизму и чванству округе отродясь не строили ничего столь роскошного. Башня была круглой, выполненной из сине-зеленого непрозрачного стекла, обладающего к тому же зеркальным эффектом. Основание ее оплетали два полукружия подъездных виадуков; опорами им служили массивные колонны из драгоценного зеленого мрамора. В центре круга, вырываясь из гигантской, того же зеленого мрамора, чаши, бил фонтан. Вершина сияла именами нескольких известных банков, объединившихся под одной крышей.
Весь окружающий башню мир теперь, казалось, был прикован к ней, отражаясь в ее мерцающей зеркальной поверхности.
Из всех обитателей старого микрорайона башня более всего поражала местную живность. Собаки, оказавшись у ее подножия, начинали истерически лаять, выдерживая при этом дистанцию, которая, очевидно, казалась им безопасной. Кошки попросту обходили сияющий исполин большим кругом, словно выполняя магический обряд оберега от власти темных сил. Но дороже всего платили за свое знакомство с ней птицы. Их манили к себе мерцающие блики. В них видели наивные птахи продолжение бескрайних небес и бесстрашно продолжали свой полет, стремительно врезаясь в коварное препятствие. Мгновенная смерть настигала их уже в падении, и дворники почти каждый день находили на ухоженных газонах окровавленные пернатые тушки.
Жители окрестных домов, кирпичных, старых, добротно сработанных еще в стачинские времена, утопающих в зелени любовно высаженных жильцами кустарников и деревьев, тоже не любили это чуждое, инородное тело. Ощущения их были, очевидно, сродни тем, что испытали жители французской столицы, впервые узрев обугленный остов какого-то гигантского монстра, вонзившийся в безоблачное небо Парижа, — железную конструкцию Эйфелевой башни. Кроме того, башня была классово чужда менталитету жителей окрестных домов, в большинстве своем научных работников средней руки и тех, кого в далекие уже имперские времена называли инженерно-технической интеллигенцией. Она была обителью новых, непонятных и неприятных им людей, захвативших теперь власть в стране и не считающих необходимым скрывать свое вызывающее благополучие, как делали это прежние хозяева жизни. Их охраняли словно сошедшие с экранов западных фильмов крепкие молодые люди в строгих темных костюмах и с неизменными рациями в руках; сутками напролет они неспешно прогуливались вокруг башни. Лимузины их руководителей в сопровождении одной, а то и нескольких машин охраны проносились по ленте виадука, пронизывая окрестности громким завыванием сирен и мерцанием сине-красных проблесковых огней, Сотрудники рангом пониже подкатывали на автомобилях поскромнее, аккуратно расставляя свои машины на стоянках, образующих вокруг башни еще одно кольцо по всему внешнему периметру. С началом рабочего дня стоянки были, как правило, заполнены до отказа, своим разнообразием и великолепием напоминая выставочные ряды престижного автосалона. Разумеется, вся эта автомобильная роскошь у обладателей скромных «Жигулей» и подержанных «Волг» не вызывала никаких иных чувств, кроме глухого раздражения и неприязни. К тому же жители окрестных домов, торопясь на службу, теперь вынуждены были делать большой круг, объезжая на своих стареньких авто территорию, захваченную пришельцами.
В башне имели обыкновение работать допоздна, случалось, что и ночи напролет: голубые огни светящихся окон таинственно мерцали в ночи. И это тоже почему-то раздражало обитателей старых домов. Им казалось, что в своем зеркальном поднебесье новые люди творят что-то страшное, недоброе, направленное против каждого из них персонально и всей привычной им действительности в целом. Впрочем, истинная причина этого раздражения была совершенно иной, но скрывалась от старых жильцов в их же собственном подсознании. Заключалась она в том, что бывшая имперская система сформировала в них весьма специфическое отношение к труду. Им чужда и враждебна была мысль о том, что оплата труда может быть тем выше, чем более продуктивным он окажется, причем — практически до бесконечности. Что заработанные таким образом средства можно не таясь и без всяких проблем потратить потом на себя, исполняя со временем любые свои самые сокровенные желания. Теперь же подсознание их вынужденно признавало, что источник возмутительного благополучия «новых» кроется именно в их бесконечной, трудной, смертельно порой опасной работе. Однако допустить, чтобы мысль эта проникла в сознание и стала доступна восприятию людей, оно, подсознание, не считало себя вправе. Для них это знание стало бы причиной жесточайшего разочарования в себе и во всех своих прежних принципах и устоях. Работать по-новому они не умели — слишком крепки были путы прошлого. Оставалось одно: признать полную собственную непригодность к новой жизни. Но такое испытание оказалось бы не по силам тем, кто не смог перестроиться на марше. Спасение нашли они за стеной психологической защиты, суть которой сводилась к объявлению всех, кто в новую жизнь вписался, мерзавцами и преступниками, чей век не долог. И стало быть, надо только терпеть и ждать, а это было привычно и почти необременительно: так жили они долгие-долгие годы. И только странное и совершенно необъяснимое раздражение от созерцания чьего-то самозабвенного труда в ночи просачивалось в сознание, однако и ему в конечном итоге было найдено подходящее объяснение. А мудрое подсознание сочло за лучшее не разрывать пелену их спасительного самообмана и потому хранило свои открытия при себе.
Итак, башню не любили — она же ничего этого до поры просто не замечала.
Стоял октябрь, причем уже клонился он к своему исходу. Пора роскошной торжественной тризны по очередному лету, отошедшему в вечность, завершилась. Облетели царственный пурпур и золото покровов, пролились на землю затяжные унылые дожди, пронеслись ледяные северные ветры, умчали на своих крыльях последнее мягкое тепло осеннего солнца, и само светило скрылось за серой пеленой сумрачного неба, подчиняясь вечным законам мироздания.
Утро теперь занималось над городом хмурое, неприветливое, злое. Оно пронизывало ранних прохожих порывами ветра, окутывало их холодной пеленой мелкого дождя или густого влажного тумана. Первыми испытывали на себе сюрпризы глубокой осени, как правило, московские дворники. Они облачались в теплые яркие куртки с капюшонами и пытались противостоять холоду энергичными взмахами своих метел, разгоняя кровь по жилам и остатки облетевшей листвы по мокрым дорожкам и тротуарам.