Страница 3 из 4
Сначала он долго мурлыкал себе под нос какую-то печальную турецкую мелодию. (С тех пор как фра Марко себя помнит и имеет дело с турками, он особенно ненавидел их унылое пение, с горестными стонами и жалобами, – оно казалось ему свидетельством душевного смятения басурман и проклятия небес.) Потом, размахивая рукой, турок пустился в мудрствования и разглагольствования – люди с нездоровым телом и восторженной душой всегда испытывают потребность говорить или петь.
– Эх, отче, отче, и чего ты хлопочешь и надрываешься у этого котла? Ведь какой толк? Ну, будет ракия, ну, выпьют ее, потом похмелье, и снова пустота. И стоит ли изводить себя! Пей, пока пьется, умри, когда время придет, и делу конец.
Чтоб уклониться от разговора, фра Марко начал месить глину для следующего котла. Он работал, не поднимая головы, но все же не удержался и едва слышно проговорил:
– Да, не стоит! Не надсаживайся я у этого котла, что б ты пил и как бы разум пропил?
Турок не слушает и не слышит его, знай свое гнет.
– Ничего ты, отче, не понимаешь. Не понимаешь, и все тут! Если б ты видел столько красоты, сколько видел я! Да где вам? Вам глаза только на то и даны, чтобы не пронести кусок мимо рта да мимо двери не пройти.
– Хорошо, коли у тебя другие глаза. Нечего сказать, много счастья ты видел.
– Не сердись, приятель, но я правду говорю. Что ты можешь видеть, если у тебя только крест в глазах? Только крест! А ведь есть, на что посмотреть, бедняга, есть!
Фра Марко, покашливая и крепко стиснув зубы, чтоб не выругаться, яростно месил глину. Но турок заговорил вдруг кротко и благоговейно, как бы рассказывая самому себе:
– На спуске от Капии к Дунаю есть сад. Я никогда не видел райских садов, но на всей земле, кажется мне, нигде нет такой прохлады, таких цветов, таких фонтанов и ручейков, как в этом саду. Там, приятель, живет один старик с дочерью, вдовой. Старик тот пять раз, в пяти войнах, за царя сражался. А она? Женихов даже на порог не пускает. Муж ее погиб на войне. Вернее, исчез. Пропал! А когда у старика просят ее руки, он отвечает: «Ее горе, пусть она и скажет свое слово!» А ее слово такое.
И он вытащил из-за пояса завернутый в клеенку платок и полюбовался на вышивку.
– Вот три лимона и желтый лист, а это значит: «Медленно умираю оттого, что не приходишь. Вай! Не приходи!..» Эх, отче, отче!
Закинув голову, он непрестанно повторял эти слова и, как бы защищаясь от них, кусал губы. Обнажилась его шея, набрякшая и желтая, необычно сильная и в обхвате ничуть не меньше головы. Наконец он замолчал, чувствуя, сколь неуместно говорить сейчас о таких вещах, да еще перед неверным. Но потребность говорить превозмогла доводы рассудка, и он снова заговорил, однако уже о другом:
– Мрачная вещь – крест! Мрачно все, что осеняют крестом. Тысячу лет вы копошитесь во тьме и ничего не видите! Головы не поднимете из-под креста. Это вам такое наказание. Вы против божьего дара и творения. Что тут скажешь? Крещеный народ – слепой народ, несчастный народ.
Он говорил медленно, почти сочувственно, обращаясь не к фра Марко, а куда-то вдаль, словно видел там людей, согнувшихся под тяжестью креста, слепых ко всему светлому и прекрасному в мире.
Фра Марко невольно оторвал взгляд от котла и посмотрел на турка. Закинутая голова, бледное лицо, зеленые тени под горящими глазами. И ему вспомнилось нечто далекое и возвышенное: голова святого, которого он видел на иконе в римской церкви. И как ни старался он отделаться от этого смущавшего его греховного сравнения, оно возвращалось и преследовало его неодолимо, словно наваждение. Ни дать ни взять голова святого мученика – такая же одухотворенность, тот же блеск в глазах, а на лице выражение возвышенного страдания. И эта голова, напоминающая святого, изрыгает непонятные, срамные и богохульные слова. Все это было как дурной сон, мучительный и противоречивый.
Он закрыл глаза, чтоб не видеть турка. В красном мраке, в который он вдруг погрузился, колыхался перед ним желтый круг, похожий на свет светильника из катакомб, а в нем неясный мужской профиль, над которым он тщетно искал надпись. Одурманенный воспоминанием, он совсем забыл о турках. Но едва он открыл глаза, как перед ним возникла огромная голова Мехмедбега Белградца. Глядя на него и невольно прислушиваясь к его рассуждениям, фра Марко чувствовал себя смущенным и ничтожным; если б в эту минуту нужно было осадить турка, он бы не смог и не посмел этого сделать. Последнее слово осталось бы за странным нехристем.
Турок говорил без умолку, воображение его разыгралось. Его изможденное и бледное лицо в ярком свете костра казалось еще бледнее, губы были синие, жидкие усы – какие-то безжизненные. Но большие, умные и глубокие глаза сверкали огнем, отраженным от костра, и еще другим огнем, более сильным, бьющим изнутри.
По другую сторону котла, в столь же ярком свете блестело полное лицо фра Марко. Оно было краснее обычного и лоснилось от пота; его младенчески голубые глаза, почти без черноты в зрачках, совсем поблекли, слившись с лицом.
Так и сидели они – задумавшийся турок и взволнованный монах, пока Кезмо не завозился и не закашлял.
Кезмо поднялся, зевнул и, угрюмо моргая, подошел к котлу, сел и потребовал воды. Внутри у него все горело от острой еды и ракии, и он беспрестанно разевал рот. Видно было, что сон не отрезвил его. Он зажег короткую трубку и теми же щипцами, которыми брал уголек, стал рассеянно ковырять глину на крышке котла. Фра Марко взглянул на него несколько раз, но Кезмо продолжал крошить высохшую глину. Фра Марко обозлился:
– Что ты делаешь? Откроешь мне котел, сколько добра пропадет!
В ответ пьяница, точно капризный ребенок, взмахнул щипцами и отбил с той стороны, где сидел, всю глину. Под крышкой заверещал пар, и в ту же минуту фра Марко, в котором вскипела кровь, вскрикнул:
– Подлая твоя душа, труд мой губишь!
Схватив сырое, чуть-чуть обгоревшее полено, поднял его, и, не отдавая себе отчета в том, что делает, пошел на Кезмо. Турок, еще державший в левой руке щипцы, правой выдернул из-за пояса крошечное неказистое ружьецо и выстрелил фра Марко прямо в живот. Сраженный пулей с такого близкого расстояния, монах выпрямился во весь рост, два раза взмахнул поленом, будто подавая кому-то вдалеке знак, и рухнул всей своей тяжестью на котел. Огонь зашипел от пролитой жидкости и стал гаснуть.
Мехмедбег, очнувшийся от своих грез, помогал Кезмо встать. Фра Марко беззвучно корчился на земле, с силой раздирая на себе одежду, так что трещали пуговицы.
Мысли пробегали у него в голове с молниеносной быстротой. Лихорадочно и зло. Он хотел что-то выкрикнуть, но отяжелевший язык ему не повиновался. В голове шумело, глаза застлала красная пелена. Он еще думал: «Ох, убили! Сильно ударили, в самое нутро. Теперь разграбят и спалят все. В твои руки, боже! Ох, все гибнет! Все. Убытки и разорение!» И мысль его угасла.
Лившаяся из котла вода быстро тушила огонь. Становилось все темнее.
Прошло довольно много времени, пока братья, разбуженные выстрелом, решились войти в сарай. Турки уже ушли. Фра Марко боролся со смертью. Полусонные и испуганные монахи засуетились. Посреди сарая стоял прибежавший на выстрел Танасие; он смотрел вокруг большими, полными ужаса глазами, которые обычно всегда были опущены в землю. Братья кинулись за бинтами и лекарствами, старались остановить кровотечение. Фра Петар Яранович опустился на колени возле фра Марко. Левую руку он подсунул ему под затылок, а правой держал его руку. В ногах умирающего встал на колени послушник с большой восковой свечой.
Фра Марко не мог говорить, рот его наполнился кровью, но глаза, затуманенные болью и горестным изумлением, пристально смотрели в зрачки игумена. В ответ на вопрос игумена он моргнул, что означало покаяние в грехах своих, еще раз озабоченно взглянул на погасший костер, на перевернутый котел и испустил дух.
Долго еще после смерти фра Марко монастырь пребывал в страхе и смятении и не мог войти в обычную колею. Братья, сообразно возрасту и нраву, плакали, ругались, скрежетали зубами или, закрыв лицо ладонями, молились богу.