Страница 4 из 15
— Так. — Он ухмыльнулся. — А чем вы занимаетесь?
— Я художник. То есть я продаю свои работы.
— А что вы рисуете?
Мне вспомнилась на миг наша парижская квартирка и комната, где у меня была мастерская. Крохотная, слишком маленькая для гостиной — но и эту мать уступила скрепя сердце, — к стене прислонен мольберт, папки, холсты. Мать любила говорить, что я могу нарисовать что угодно. У меня дар. Чего же я тогда рисую всё одно и то же? Воображения не хватает? Или нарочно, чтобы ее помучить?
— В основном острова.
Флинн поглядел на меня, но ничего больше не сказал. Глаза у него были такого же грифельного цвета, как полоска туч на горизонте. Мне показалось очень трудно смотреть в эти глаза, словно они меня насквозь видели.
Сестра Экстаза доела мороженое.
— А что же твоя мама, малютка Мадо? Она тоже здесь?
Я заколебалась. Флинн все еще смотрел на меня.
— Она умерла, — ответила я наконец. — В Париже. А сестра не приезжала.
Монахини перекрестились.
— Жалко, малютка Мадо. Ай-яй-яй как жалко.
Сестра Тереза взяла меня за руку иссохшими пальцами. Сестра Экстаза погладила меня по коленке.
— Ты закажешь панихиду в Ле Салане? — спросила сестра Тереза. — Ради отца?
— Нет. — В моем голосе до сих пор слышалась резкость. — Это уже прошлое. И она сама всегда говорила, что никогда сюда не вернется. Даже в виде праха.
— Жаль. Так для всех было бы лучше.
Сестра Экстаза бросила на меня быстрый взгляд из-под полей quichenotte.
— Наверняка ей тут нелегко было. Острова...
— Я знаю.
«Бриман-1» снова отчаливал. На миг я совершенно растерялась.
— Да и отец не облегчал дела, — сказала я, все еще глядя вслед уходящему парому. — Но все-таки теперь он от нее освободился. Он же этого и хотел. Чтобы его оставили в покое.
2
— Прато? Это островная фамилия.
Таксист — уссинец, которого я не узнала, — говорил обвиняюще, словно я нахально присвоила чужое имя.
— Да. Я тут родилась.
— Э. — Водитель оглянулся на меня, словно пытаясь разобрать знакомые черты. — У вас и родня тут есть?
Я кивнула.
— Отец, в Ле Салане.
— А.
Таксист пожал плечами, словно упоминание Ле Салана погасило всякий интерес. Пред моим мысленным взором предстали Жан Большой у себя в шлюпочной мастерской и я сама, наблюдающая за ним. Я вспомнила о мастерстве отца, и меня кольнула виноватая гордость. Я упорно пялилась на затылок таксиста, пока это чувство не исчезло.
— Ясно. Ле Салан, значит.
В салоне пахло затхлостью, и подвеска была совсем убитая. Мы ехали из Ла Уссиньера по знакомой дороге, и в желудке у меня трепетало. Теперь я все помнила уже слишком хорошо, слишком отчетливо: рощица тамарисков, скала, мелькнувшая на мгновение крыша из гофрированного железа над краем дюны словно до боли ободрали сердце воспоминаниями.
— Так вы, значит, знаете, куда вам надо, а?
Дорога была плохая, и за поворотом колеса такси на мгновение застряли в песчаном наносе; шофер выругался и злобно взревел мотором, чтобы освободить машину.
— Да. На Океанскую, в дальний конец.
— Точно? Там же нет ничего, только дюны.
— Точно.
Какое-то чутье подсказало мне, что лучше выйти, немного не доезжая до деревни; я хотела прибыть пешком. Таксист взял деньги и уехал, рассыпая песок веером от колес и стреляя глушителем. Пока вокруг опять воцарялась тишина, я насторожилась от охватившего меня непонятного чувства, и совесть опять кольнула, когда до меня дошло, что это — радость.
Я обещала матери никогда сюда не возвращаться.
Оттого и чувство вины. На мгновение я ощутила себя карлицей в его великанской тени, пылинкой под огромным небом. Мой приезд уже означал, что я предала мать, наши с ней счастливые годы вдвоем, жизнь, которую мы построили вдали от Колдуна.
После нашего отъезда нам никто не писал. Стоило нам покинуть пределы Ла Жете, как мы стали обломками кораблекрушения, не стоящими внимания, забытыми. Мать достаточно часто напоминала мне об этом холодными ночами в парижской квартирке, куда проникали непривычные шумы уличного движения и вывеска пивной бросала мерцающие отсветы, то синие, то красные, сквозь сломанные жалюзи. Мы ничего не были должны Колдуну. Адриенна выполнила свой долг: удачно вышла замуж, нарожала детей, переехала в Танжер с мужем — антикваром по имени Марэн. У Адриенны было два сына, которых мы видели только на фотографиях. Она редко писала нам. По мнению мамы, это доказывало преданность Адриенны мужу и детям. Мать ставила ее мне в пример. Моя сестра — достойная женщина, я должна ею гордиться.
Но я была упряма; я, хоть и сбежала, не смогла в полной мере воспользоваться ослепительными возможностями, которыми изобиловал мир за пределами островов. Я могла заполучить все, что угодно, — хорошую работу, богатого мужа, уверенность в завтрашнем дне. Вместо этого я два года проучилась в художественном училище; еще два года бесцельно путешествовала; потом работала в баре; уборщицей; перебивалась на временных работах; продавала свои картины на перекрестках, чтобы не платить комиссионные галереям. И втайне носила в себе Колдун.
— Все возвращается.
Девиз береговых обитателей. Я произнесла его вслух, словно в ответ на невысказанное обвинение. В конце концов, я же не собираюсь тут оставаться. Я заплатила квартирной хозяйке за месяц вперед; мои немногочисленные пожитки лежат, как я их оставила, и ждут меня. Но сейчас мечта была слишком заманчива, чтоб ее игнорировать, — Ле Салан, не изменившийся, гостеприимный, и отец...
Я неуклюже побежала через разбитую дорогу, к домам, домой.
3
Деревня была безлюдна. Окна по большей части закрыты ставнями — от жары, — и дома выглядели словно сколоченные наспех, брошенные, как пляжные беседки после закрытия сезона. Некоторые дома, похоже, не красили с тех пор, как я уехала: стены, что когда-то заново белили каждую весну, песок выскоблил до полной потери цвета. Единственная герань поднимала голову из оконного ящика с высохшей землей. Некоторые дома — всего лишь деревянные хижины с крышами из гофрированного железа. Теперь я их вспомнила, хотя они не появились ни на одной моей картине.
Несколько platts, плоскодонок, вытащенных волоком вверх по ètier — соленому ручейку, что шел в деревню от Ла Гулю, — лежали на буром отливном иле. На воде стояла пара пришвартованных рыбацких лодок. Я их сразу узнала: «Элеонора» семьи Геноле, построенная моим отцом и его братом за много лет до моего рождения, и «Сесилия», собственность Бастонне, конкурентов Геноле по рыбной ловле. Высоко на мачте одной из лодок что-то монотонно звякало на ветру: тин-тин-тин.
На улице, можно сказать, не было ни души. За одной из ставень мелькнуло лицо; хлопнула дверь, перекрывая доносящиеся голоса. Под зонтиком у входа в бар Анжело сидел старик и пил колдуновку, островной ликер на травах. Я сразу его узнала — это был Матиа Геноле, пронзительные голубые глаза светились на обветренном лице, — но когда я поздоровалась, в них не возникло любопытства. Только искорка узнавания, краткий кивок, что в Ле Салане сходит за учтивость.
Мне в туфли набился песок. У стен домов тоже кое-где скопились наносы песка, словно дюны наступали на деревню. Конечно, и летние шторма внесли свою лепту: у старого дома Жана Гросселя обрушилась стена, на крышах местами недоставало черепиц, а за Океанской улицей, там, где ферма и лавочка Оме Просажа и его жены Шарлотты, землю, кажется, затопило — широкие глади стоячей воды отражали небо. Ряд труб изрыгал воду в придорожную канаву, откуда она стекала обратно в ручеек. Я заметила у стены дома что-то вроде насоса — видимо, чтобы ускорить процесс — и услышала шум генератора. За фермой деловито вращались лопасти небольшого ветряка.
Я остановилась в конце главной улицы, у колодца при святилище Марины Морской. Тут был ручной насос, ржавый, но действующий, и я накачала немного воды, чтобы умыться. Почти забытым ритуальным жестом я плеснула воды в каменную чашу у стены и при этом заметила, что маленькая ниша, в которой стоит святая, свежевыкрашена, а на камнях разложены свечи, ленты, бусы и цветы. Сама святая, весомая, непроницаемая, стояла среди приношений.