Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 71



— За дождем солнце, — говорит старший из братьев, поглядев на небо, — а к вечеру опять дождь пойдет.

Наступающим днем за эти три будущие смерти, как и за множество других, воздано будет заранее и сторицей. И весь народ будет мстить еще очень долго.

Завтракая, Леандро Фернандес де Моратин обжигает язык горячим шоколадом, но сдерживает готовое сорваться с уст проклятье. И не потому, что он человек богобоязненный: бояться, по его мнению, следует не столько Бога, сколько людей. К тому же он не большой любитель святой воды, дароносиц и прочего. Просто определяющими чертами его характера давно уж стали сдержанность и благоразумие в сочетании с известной толикой застенчивости, впервые проявившейся года в четыре, когда, переболев оспой, он остался рябым. Может быть, потому все не женится, хотя два месяца назад ему исполнилось сорок восемь. Человек он спокойного нрава, образованный и просвещенный, чем весьма похож на героев своих пьес, принесших ему, как уверяют присяжные поклонники, славу первого драматурга страны. Премьеру комедии «Когда девушки говорят “да”», вызвавшую ожесточенную сшибку разноречивых мнений, и по сию пору вспоминают как главнейшее событие минувшего театрального сезона, но слава в Испании на вкус напоминает не столько мед, сколько желчь с уксусом, ибо неизменно сопряжена с завистью, зависть же человеческая безмерна. Таковы причины, по которым в теперешних обстоятельствах ужас перед миром со всеми его мерзостями заполняет душу этого человека, который, сидя в халате и домашних туфлях, прихлебывает — теперь уже мелкими глоточками — свой утренний шоколад. Если ты прославлен и знаменит да к тому же был обласкан первым министром Годоем, ныне впавшим в полное ничтожество, взятым под арест и в конце концов по приказу Наполеона вывезенным во Францию, — положение твое незавидно, особенно если в литературном мире ты нажил себе смертельных врагов. Еще хуже, если в соответствии с твоими собственными понятиями о хорошем вкусе и скорее эстетическими взглядами, нежели политическими убеждениями, которых у драматурга не имеется, если не считать его лояльности к законной власти, какова бы она ни была, тебе налепили — не без оснований, надо признаться — ярлык обгаллившегося, что в наши смутные времена сулит большие неприятности. Со вчерашнего дня, когда толпа освистала великого герцога Бергского, когда жители квартала стали собираться толпами, крича: «Долой французов!» — Моратин опасается за свою жизнь. Друзья, с которыми он иногда посиживает в ресторанчике «Сан-Эстебан», посоветовали ему не сидеть дома — в № 6 по улице Фуэнкарраль, что на углу Сан-Онофре и Десенганьо, — но и добровольное заточение безопасности не гарантирует. В довершение несчастий, в последнее время просто одолевающих его, у ворот дома напротив поставила свой ларек кривая торговка козьим молоком: эта языкатая горластая баба целыми днями призывает соседей задать жару богомерзкому писаке Моратину, выкормышу предателя Годоя — в полнейшем соответствии с тем, как повелось в народе, молочница называет низринутого министра исключительно Колбасником[7] — и прочих обгаллившихся, что продали Испанию и нашего доброго государя, дона Фернандо, храни его Господь, проклятому Наполеону.

Опустив фарфоровую кружку на подносик, Моратин поднимается и делает несколько шагов к балкону, выглядывает из-за гардины, благоразумно не отдергивая ее, и с облегчением видит, что ларек закрыт. Должно быть, хозяйка увязалась за толпой, собирающейся у Пуэрта-дель-Соль. Мадрид являет собой кипящий котел ненависти, неразберихи и слухов, и хорошим это не кончится ни для кого. Бог даст, думает литератор, ни правительство, ни французы — последним он имеет все основания решительно во всем доверять больше — не пустят события на самотек. Он еще не позабыл, каких ужасов насмотрелся в 1792 году на парижских улицах. И вся его натура человека просвещенного, повидавшего мир, учтивого, умеренного содрогается от страха, ибо он знает, на что способен остервенившийся народ: клевета запятнает самую безупречную репутацию, жестокость напялит личину добродетели, месть вырвет у Правосудия весы, а слава, если на свою беду оказалась не в пору и не к месту, повлечет за собой самые прискорбные последствия. И если все это стало возможно во Франции, прошедшей закалку идеями разума и просвещения, то поистине жутко представить, чем стихия народного бунта обернется в Испании, где невежественные дикие люди повинуются не велениям рассудка, но побуждениям сердца. Моратин еще в ночь на 19 марта, когда восстание в Аранхуэсе привело к падению его покровителя Годоя, имел счастье услышать у себя под окнами собственное имя, выкрикиваемое мятежниками, и веские основания опасаться, что его вытащат из дома и поволокут по улицам вешать. Уверенность в том, как именно сорвавшаяся с узды чернь распорядится внезапно обретенной верховной властью, едва лишь получит ее, приводит драматурга в ужас. «И, судя по всему, нынче утром давешний кошмар готов повториться», — думает замерший за полузадернутой портьерой Моратин. Лоб его в ледяной испарине, сердце тревожно колотится. Он ждет.

Драматург Моратин не одинок в своем недоверии к народу, подспудно обуреваемому темными страстями. В этот же час в одном из залов дворца, в полнейшей растерянности и глубочайшей подавленности проведя бессонную ночь, о чем свидетельствуют помятая одежда, несвежие, воспаленные лица с отросшей щетиной, настоятельно взывающей к вмешательству цирюльника, продолжают совещаться виднейшие государственные мужи, которым в отсутствие короля Фердинанда VII, удерживаемого в Байонне императором Наполеоном, вверено попечение о благе и процветании испанского народа. Лишь председатель хунты, инфант дон Антонио, брат прежнего короля Карла IV и дядя нынешнего — вышеупомянутого Фердинанда, пользуясь своим положением принца крови, по окончании последней беседы с послом Франции, monsieur Лафоре, удалился в свои покои и — не вернулся. Прочие промаялись всю ночь в креслах и на диванах под буйными зарослями паутины в углах потолка и сейчас, упершись кулаками в лоб, а локтями — в обширную столешницу, заставленную немытыми кофейными чашками и пепельницами с толстыми окурками сигар, держатся из последних сил.

— Господа, вчерашние события подвели нас вплотную к роковой черте, — высказывается секретарь совета граф де Каса-Валенсия. — Освистать Мюрата — уже есть дерзость непростительная, но крикнуть ему в лицо «Кочерыжка ты капустная!», а потом под всеобщий гогот и улюлюканье забросать камнями, так что его конь стал на дыбы, — это, знаете ли, уже ни в какие ворота… И, будто на смех, восторженная толпа тотчас устроила овацию инфанту дону Антонио, сидевшему в карете… Долго ли еще простонародье будет ставить нам палки в колеса?



— Неудачный оборот, — отзывается, позевывая, морской министр Франсиско Хиль де Лемус. — Это я насчет палок. Хорошо бы вообще без них, а то сегодня — в колеса, завтра — по голове…

— Ах, да не придирайтесь к словам! Вы же понимаете, о чем я!

Помимо графа де Каса-Валенсии и Лемуса, представлявшего то немногое, что осталось от Испанской армады после Трафальгара, в зале среди прочих сидят дон Антонио Ариас Мон, прежний председатель совета Кастилии; Мигель Хосе де Асанса, министр несуществующих испанских финансов; Себастьян Пиньуэла, ведающий правосудием, над которым трунят французы и в которое не верят испанцы; генерал Гонсало О'Фаррил — вялый радетель за интересы армии, обескураженной, обезоруженной и взбешенной чужеземным вторжением. Всю ночь они и призванные сюда же высшие должностные лица советов и верховных судов до хрипоты обсуждали ультиматум Мюрата, которого вчерашний инцидент на смотру совершенно вывел из себя: в том случае, если хунта откажется от плодотворного сотрудничества, читай — безусловного повиновения, он, маршал Мюрат, великий герцог Бергский, примет все ее властные полномочия на себя, благо обладает силами достаточными, чтобы обращаться с Испанией как с завоеванной страной.

7

Это прозвище объясняется тем, что Годой был родом из провинции Эстремадура, славившейся своими колбасами.