Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 71



— Sortez! Все на выход!

В патио дворца Буэн-Ретиро сторож Феликс Манхель Сенен, 70 лет, ловит взглядом пепельно-серый, набухающий скорым дождем свет небес на западе. Французы только что вытащили его из превращенного в тюрьму сарая, где прежде был склад фабрики фарфора. Там вместе с другими арестантами он провел последние несколько часов. Постепенно привыкая к дневному свету, сторож видит, что наружу извлекли также возчика Педро Гарсию и двоих конюхов из королевских конюшен — Грегорио Мартинеса де ла Торре, 50 лет, и Антонио Ромеро, 42, — все трое под его началом дрались с французами, пока не попали в плен у Ботанического сада. За ними выходят гончар Антонио Коломо, прежде работавший на черепичной фабрике у Пуэрта-де-Алькала, коммерсант Хосе Доктор Сервантес и писарь Эстебан Собола. Все они измождены, ранены или контужены в бою или были избиты, когда их брали в плен. Французы сорвали злобу на Антонио Коломо, вздумавшем сопротивляться, когда за ним пришли в мастерскую, где он прятался, и ему крепко досталось — он весь в крови и едва держится на ногах, так что остальным приходится поддерживать его.

— Allez! Vite!

По тому, как солдаты держат ружья, можно догадаться безошибочно об участи арестантов. И, предчувствуя скорую развязку, они разом принимаются молить и кричать. Коломо валится наземь, когда Манхель и Мартинес де ла Торе, отпустив его, пятятся с яростной бранью, пока не упираются лопатками в стену. Рядом с гончаром, который на коленях, шевеля разбитыми губами, беззвучно шепчет молитву, Антонио Ромеро просит о пощаде надрывным криком:

— У меня трое малолетних детей!.. Я оставлю их сиротами… а жену — вдовой!.. И мать-старуху!

Солдаты невозмутимо делают свое дело, завершают приготовления. Лязгают шомпола, забивающие в ствол пули. Писарь Собола, вспомнив, что знает французский, взывает к унтер-офицеру, командующему экзекуцией, твердит, что все они ни в чем не виноваты. На его счастье, юный белокурый сержант вдруг словно бы замечает его.

— Est-ce que vouz parlez notre langue? — удивленно осведомляется он.

— Oui! — вскрикивает писарь с вдохновением отчаяния. — Je parle français, naturallement!

Сержант в задумчивости еще некоторое время разглядывает его. Потом молча выдергивает из кучки приговоренных и, подталкивая в спину, уводит назад, в подвал. Солдаты тем временем вскидывают ружья, берут к прицелу. Спускаясь по ступеням, Эстебан Собола — завтра он выйдет на свободу, чудесным образом сохранив жизнь, — слышит за спиной раскат ружейного залпа, обрывающий последний крик его товарищей.

Темнеет. Слесарь Блас Молина Сориано, завернувшись в плащ, пониже натянув берет, сидит на скамье возле фонтана Лос-Каньос, и фигура его постепенно тонет во тьме, окутывающей улицы Мадрида. Сидит неподвижно: душа его буквально кровоточит от всего, что предстало сегодня его глазам. Сюда, в этот уголок безлюдной площади, он забился после того, как кавалерийский разъезд разогнал кучку горожан — среди них был, разумеется, и неуемный слесарь, — требовавших освободить пленных, которых по улице Тесоро вели в это время в Сан-Хиль. Весь остаток дня, с той минуты, как, вернувшись из артиллерийского парка, снова вышел из дому, Молина, терзаясь бессилием и горькой досадой, бродит по городу. Бои стихли, сопротивление сломлено, задушенный императорскими войсками Мадрид тонет во тьме. Те, кто осмеливается высунуть нос на улицу, чтобы сменить убежище, пробраться домой, укрыться у родственников или друзей, идут крадучись, торопливым шагом, готовясь в любую минуту услышать оклик, а то и выстрел французского часового, выпускающего пулю без предупреждения. Улицы освещены только пламенем костров, которые на перекрестках и площадях разводят французы, вместо дров подбрасывая в огонь разломанную мебель из разграбленных квартир. И красноватый, зыблющийся, зловещий свет выхватывает из темноты то поблескивающие штыки, то стволы и лафеты орудий, то выщербленные пулями стены, то битое стекло, то распростертые на мостовой трупы.

Блас Молина зябко вздрагивает под плащом. Из окон доносятся плач и причитания — там, наверно, оплакивают уже совершившуюся или неотдалимо скорую гибель близких, а может быть, судьбу тех, кто ушел и домой не вернулся, сгинул где-то, пропал без вести. Направляясь сюда, в эту часть города, он встречал родственников арестованных и пропавших. Стараясь держаться порознь, чтобы не навлечь на себя ярости Бонапартовых солдат, эти несчастные стягиваются ко дворцу или к зданию кортесов, требуя посредничества — а оно совершенно невозможно, ибо давно уже разошлись по домам министры и советники, если же кто из них и пытается ходатайствовать перед военной администрацией, попытки эти оказываются бесплодны и никчемны. В ночи там и сям по-прежнему слышатся одиночные выстрелы и залпы — для того ли, чтобы показать, что казни продолжаются, или чтобы заставить устрашенных горожан сидеть по домам. По дороге Блас Молина своими глазами видел четыре свежих трупа возле монастыря Сан-Паскуаль и еще три — между фонтаном Нептуна и оградой Сан-Херонимо: как рассказали ему, это те, кто решил под шумок пограбить Ретиро, да попались французам, то есть по шерсть поехали, а вернулись стрижеными. Верней сказать, вообще не вернулись. И это не считая множества одиночных тел, разбросанных там и сям, и девятнадцати расстрелянных во дворе Буэн-Сусесо: целая груда их лежит вповалку у стены.



Осмысляя все это, Блас Молина плачет от невыносимой душевной муки, от стыда и ярости. Сколько храбрецов пало. Сколько людей полегло в артиллерийском парке да и по всему городу — и все для того, чтобы все кончилось под мрачным покровом этой непроглядной ночи, во тьме, прорезаемой лишь мечущимся пламенем костров, вокруг которых пьяно хохочут победители, оглашаемой залпами — это добивают тех, кто совсем еще недавно, презирая опасность, дрался за свободу и за своего короля.

«Клянусь отомстить, — говорит он, неожиданно для самого себя вскочив на ноги. — Клянусь отомстить французам за все, что они натворили. Французам и тем предателям, которые бросили нас одних. И пусть Господь меня покарает, если струшу и ослабею».

Блас Молина клятву свою сдержит. История смутных времен, имеющих наступить уже совсем скоро, впишет на свои страницы и его негромкое имя. Скрывшийся из Мадрида от расправы, вернувшийся после битвы при Байлене, чтобы оборонять испанскую столицу, снова бежавший оттуда после капитуляции, этот упрямец в конце концов примет участие в герилье. А потом, прося у короля какую ни на есть должностишку при дворе, напишет свой мемориал, начинающийся со слов: «Покидая на произвол судьбы супругу свою, дабы служить его величеству и отчизне…» Однако Фердинанд VII, который, пересидев всю войну в Байонне, принесет Бонапарту поздравления по случаю побед и вновь воцарится в Испании, его ходатайство оставит без ответа.

9

Астурийцу Хосе-Марии Кейпо-де-Льяно, виконту де Матарроса и будущему графу де Торено, — 22 года. Изысканный и образованный вольнодумец, придерживающийся либеральных взглядов, которые при других обстоятельствах поставили бы его ближе к французам, нежели к соотечественникам, и со временем сделают одним из тех, кто примет Кадисскую конституцию,[43] а после возвращения Фердинанда VII — послужат причиной бегства за границу, где он напишет фундаментальную «Историю возмущения, войны и революции в Испании». Но сегодня ночью юный виконт даже и вообразить не в силах ни дальнейшего хода событий, ни того, что через двадцать восемь дней на борту британского капера отплывет из Хихона в Лондон, чтобы просить помощи для взявшихся за оружие испанцев.

— Мы не смогли вызволить Антонио Овьедо, — подавленно говорит он, опускаясь на диван.

Дом, куда он сию минуту вошел, принадлежит его друзьям — братьям Мигелю и Пепе де ла Пенья, которые тоже пребывают в весьма мрачном состоянии духа. Хосе Мария вместе со своим кузеном и тоже астурийцем Марсиалем Моном всю вторую половину дня рыскал по Мадриду, пытаясь освободить их общего друга Антонио Овьедо, которого французы, хоть он ничем их не спровоцировал, никакого участия в возмущении не принимал и даже оружия при себе не имел, все же арестовали прямо посреди улицы.

43

Кадисская конституция 1812 г., принятая учредительными кортесами в Кадисе 18 марта 1812 г. и обнародованная 19 марта 1812 г. в ходе Испанской революции 1808–1814 гг., объявляла, что «суверенитет воплощается в нации и поэтому ей принадлежит исключительное право устанавливать свои основные законы». По ней Испания провозглашалась наследственной монархией, в которой законодательная власть принадлежала кортесам и королю, исполнительную власть представлял король. Провозглашала свободу личности и неприкосновенность жилища, но объявляла католичество официальной религией Испании и запрещала исповедание какой-либо другой религии. Ее отменил 4 мая 1814 г. вернувшийся в Испанию король Фердинанд VII.