Страница 9 из 17
Фиолетовом — близком к синему.
Платье Анны Ильиничны, учительницы русского языка и литературы в школе-семилетке номер семь, было синим, бостоновым. Всегда отутюженное, с накрахмаленным воротничком и блистающими белизной манжетами. Но все в заплаточках, в аккуратных штопках. Всегда одно и то же — из года в год.
Попервости они пытались вести заплаточкам счет, путались, но вскоре привыкли и перестали их замечать.
Вот Анна Ильинична читает Пушкина в классе, где остановилось Васькино плоское солнце с растопыренными лучами. Она идет между рядами парт, и ее левая рука (книгу она держит в правой) гладит кого-то по голове, поправляет кому-то сбившийся набок галстук привычно, мягко — большая туча с теплым желанным дождем, и стриженые головы щурятся от удовольствия, вжимаются в плечи и мысли в этих головах светлеют.
Анна Ильинична читала Пушкина.
Шуршали, скребли и ломались плохо заточенные карандаши. Анна Ильинича веровала, что рисование открывает души для постижения поэзии. Класс слушал и рисовал — в основном барышень в длинных платьях и мужественных молодых людей с пистолетами.
Васька же рисовал портрет Анны Ильиничны. Она специально задерживалась у доски, чтобы он мог сверить рисунок с натурой.
У нее было красивое напудренное лицо. Короткие седые волосы она носила на косой пробор. И ничего старушечьего не было в ней, разве что глаза, прозрачные и теплые, как летнее мелководье.
Анна Ильинична наставляла Ваську на путь художнический, сам же Васька считал рисование занятием скучным, пригодным лишь для борьбы с еще более скучным делом — таким, например, как чтение вслух. Васька занимался греблей, подвесными моторами, азбукой Морзе, нырянием и введением в парашютизм. Васькина душа была отделена от разума и конкретных чувств видением бескрайнего тропического океана, где медленные птицы с трехметровым размахом крыл парят над исполинскими китами, танцующими на хвостах, и водяные девы резвятся в прозрачной пене.
Васька был лодырем, разгильдяем, невеждой.
Вот он увидел заплаточку, столько раз виденную. Вот он осознал ее с позиций правдоподобия, и веселая мысль вскипятила его мозги. Они окутались паром. Васька пририсовал к портрету маленькое карикатурное туловище, выпирающее из узкого платья, покрытого заплаточками и штопками. Заплаточки и штопки Васька вырисовывал с особым весельем и тщательностью.
Вдруг он услышал громкий прерывистый звук, словно кто-то пил воду после длинного сухого дня. Он поднял голову. Над ним стояла Анна Ильинична. Она держала в руке томик Пушкина так, словно пыталась им защититься. В другой руке у нее был уже мокрый платок. В ее глазах не было ни обиды, ни возмущения — в них был ужас.
Она бросилась вон из класса, грузная, старая. Не сдерживая рыданий.
Ребята повернулись к Ваське, ошарашенные необычайностью. Тридцать шесть совят. У каждого глаза как лампады.
Он нехотя показал им шарж. Он знал, что совершил не глупость и не дурацкую шалость, как расценили они... Анна Ильинична любила его и этого не скрывала. Иногда после ее урока он находил в своей парте яблоко или кусок пирога. Говорили, что и в других классах у нее были такие стипендиаты.
В класс она больше не пришла. Не пришла в школу вообще — перевелась в другую. Все понимали, что в старом платье она прийти не могла, но не могла и в новом. Говорили, что у нее больная сестра и племянница — студентка консерватории.
Впоследствии, когда жажда к оригинальному изощрится настолько, что явит ткань с набивными заплатками вместо цветов, Васька воспримет ее как посылку из детства, в котором он сдвинул что-то незыблемое и породил тем самым уродство.
Но тогда, в кабинете завкурсами, не видя ничего, кроме чайной розы, горевшей на фиолетовом фоне, Васька вспомнил вдруг Анну Ильиничну и улыбнулся стесненно.
Он встретил ее на улице. Спрыгнул с подножки трамвая и воткнулся башкой ей в грудь. Анна Ильинична была в том же платье, с манжетами той же белизны — такой, что даже мел, когда она писала на доске, казался нечистым.
Она обняла его. Поправила ему волосы. Он был выше ее, нелепый, выросший из брюк, из куртки, рвущийся из своей детской кожи.
— Несущие свет плутают в потемках, — сказала она.
Как это было давно. При другом солнце, косматом и плоском.
И в памяти и в сознании его произошла странность — чайная роза переселилась на синее платье Анны Ильиничны, а завкурсами, крепко сбитая, густо замешенная, в крашеных волосах блондинка, исчезла, стерлась, растворилась в белой мгле. Иногда она появлялась в трещинах потолка, в нетронутости бумаги, в пустоте загрунтованного холста. Но стоило к холсту прикоснуться кистью, возникала Анна Ильинична. Возникала, как королева в мерцающем синем бархате.
Васька дарил и дарил ей чайные розы...
С Оноре Скворцовым Васька столкнулся вечером у Маниной двери. Васька нажимал кнопку звонка бутылкой.
— Привет, — сказал он запыхавшемуся от подъема бегом Оноре. — Маня свежее пиво любит. Оноре улыбнулся.
— Захожу иногда к ней пива выпить. Мы с ней дружим, — сказал Васька.
Оноре улыбку снял и улыбнулся в другой раз — мол, хорошо, понимаю.
— А я был уверен, что ты придешь тоже. Один бы я к ней сегодня не решился, — сказал Васька. — Думаю, запустила бы в меня чем-нибудь. Или по шее могла бы. А вдвоем мы с нею сладим.
Чад коммунальных кухонь налип креозотом на стены и на перила, загустел на голых электрических лампочках. Пахло кошками и гнилыми дровами. Двери Маниной квартиры были обиты дерматином, потрескавшимся за войну, — обвисала из прорех и шевелилась на сквозняке унылая пакля.
Считалось, что Маня живет с отцом — морским полковником медицинской службы, профессором. Но Маня жила одна в шестиметровой комнатушке.
Маня мыла в столовых котлы и полы по ночам. Когда на нее накатывала волна-ехала в Павловск на могилу матери. Отец не настаивал, чтобы она брала у него деньги, полагая, что все, и разум в том числе, приходит в свое время, а уж если нет, то дели квартиру. Маня не могла простить отцу измены — полковник медицинской службы привез с войны молодую жену. Манина мать умерла за год до его возвращения. У нее был рак.
Васька считал Маню дурой в широком житейском смысле — жрать иногда так хотелось, а из комнат профессора пахло жареным и хмельным. "Копченостями и сальностями", — усмехалась Маня, запивая остатки вчерашней трески жигулевским пивом.
Васька позвонил и, когда дверь отворилась, вежливо спросил у молодой Маниной мачехи:
— Не знаете случаем, Маня дома или отсутствует по делам?
Мачеха курила. Вместо ответа она кивнула и, раскрыв, протянула Ваське коробку "Казбека".
— Спасибо. — Васька взял папироску. — Не спит?
Мачеха пожала плечами.
Манина дверь была заперта на крючок. Васька подождал, пока мачеха скроется в сытных и, по его мнению, перегруженных мейсенским фарфором анфиладах, и даванул дверь плечом. Наличник треснул. Дверь распахнулась.
Маня стояла посередине комнаты с петлей на шее и стаканом водки в руке. Стояла она на скамеечке, а скамеечка в свою очередь на табуретке. Маня, торопясь, пила. Водка текла по подбородку, по шее. Васька обхватил Манины грузные бедра, приподнял ее. Он ждал, что Оноре тут же взовьется на стул, стащит с Маниной шеи петлю — и порядок. Но Оноре стоял, прислонясь к косяку.
Маня допила водку, уронила стакан на Васькино темя. Стакан был старинный, с толстыми стенками и острой гранью. Маня качнулась, подалась вперед, попыталась выпрямиться, но сломалась в пояснице и повалилась Ваське на плечо.
Скамеечка упала. В голове у Васьки гудело от удара стаканом. Стакан перекатывался под ногами. Что-то творилось со светом — небольшой абажур метался у самого пола. Манина и Васькина тени боролись на потолке. Манино тело было тугим и выскальзывающим ("почему нужно вешаться в белье, а не в юбке?").
Чтобы устоять на ногах, Васька пошел, пятясь, пока не уперся в Оноре Скворцова.