Страница 1 из 31
Много лет я удивляюсь трем вещам, Кант — двум, а я трем: самолету в небе, радиоприемнику в траве и картине Иванова "Явление Христа народу" внутри меня.
Самолету в небе хорошо удивляться лежа. Смотришь на самолета ничтожную точку и думаешь: "А чего он не падает, ведь он хоть и алюминиевый, но железный? И никакой винт у него не крутится. А ведь падали самолеты с неба. И горели. Война была. Как много их тогда падало".
И приемнику удивляться легко — вот он поет в ароматной траве никуда не включенный. Голосом певца Александра Малинина. Романсы поет без акцента. Хорошо поет. И я ему подпеваю. Без цыганщины — натурально.
Картине Иванова удивляться тоже легко — но трудно. Она дробится у меня в душе. То отдельно Христос. То отдельно Креститель. Я знаю, Иванов писал его со скульптуры Зевса Отриколи. Голову Христа — с головы Аполлона. Я много знаю всякого...
Чтобы собрать все фигуры, горы, долину, реку Иордан, камни на переднем плане, каменистую дорогу и снова фигуры, и воду быстротекущую, и цвет — много самозвучного цвета, нужен громадный холст. Мне кажется, что картина громадна — безмерна.
Вот старик — в чем душа, пытается встать, чтобы встретить Спасителя на ногах, чтобы заглянуть ему в глаза — старикам почему-то хочется заглянуть в глаза Иисусу Христу.
Картина собирается в моей душе и опрокидывается на меня, как небо, как ливень.
Критик Стасов назвал ее "хоровой картиной". Я возражаю: она скорее чистое соло Крестителя — Иоанна Предтечи. Но наготове скрипки, флейты и тамбурины. Но Христос... Что-то там с Христом...
Иду в Русский музей. Всякую расхлябанность в себе гашу. Всякую гордыню в себе гашу. Думаю: "Мог ли один человек даже за двадцать лет написать такое?" И отвечаю: не мог. И вспоминаю, что рукой гения водит Бог. Знал Иванов, когда начинал работу над этой картиной, что он гений? Наверное знал, он уже прикоснулся к Творцу, работая над "Явлением Христа Марии Магдалине". Тогда ему Бог шепнул: дерзай, Иванов, ты — гений. Что я знаю о гениях? Только то, что гению в коллективе быть неприлично. Может быть, поэтому Иванов избегал коллективов, компаний, секций и разговоров о самом главном. Он знал: самое главное — явление Христа народу.
Но Христос? Почему он такой на картине маленький? Меня это очень смущало. Я думал, шагая: "Гений, почему он Христа таким маленьким написал? Почему не в центре?"
Теперь-то мне ясно — Христос написан в правом верхнем четверике не случайно, не просто, а по научному японскому правилу "сильной руки". По этому правилу, исходящему из движения нашего глаза, предмет, поставленный в правом верхнем четверике холста, становится зрительным центром и вследствие этого центральной смысловой фигурой.
В музее постоять нужно у картины без суеты, позабыв о японском научном правиле, тем более что художник его не знал, — постоять и послушать гения.
И все-таки я называю мысленно эту картину первой русской картиной XXI века. Именно в XXI она будет понята всеми: и мной, и тобой, и вами...
Вхожу в зал. Тесновато. Может, даже грязновато. Много всего висит. Статуи стоят — мраморы. Золота блеск.
Где же картина, которая как небо?
Вон она, на противоположной от входа стене. И не очень большая. В роскошной раме такой широкой, такой фигурной, такой золотой, что вставлять в нее нужно зеркало для царя.
Это очень хорошая рама втиснула картину, как фарфоровую чашку. Стиснула мое сердце — оглядываюсь. Хочется уйти. Напротив другая картина висит — "Явление Христа Марии Магдалине". И кажется мне, что она размером поболее. Смотрю: на табличках — 1806х1858. Обе картины одинакового размера. Но "Явление Христа народу" — меньше. И злость берет. А злость — она, как грязь на стеклах очков.
Иду в соседний зал, как в пустоту. Приглядываюсь — на стенах Малевич. И ничего: не бунтует, не хулиганит — тихо висит, но как бы с ухмылкой. Иду в следующий зал. Наталкиваюсь на "Явление Христа". Что-то с ним стало — какая-то нелепая судьба. Та же светящаяся цветность, то же глазастое сомнение и вера. Но люди и природа побывали в какой-то жуткой зоне мутаций, там, где собаки, голуби и дети превращаются в чудовищ. Фи-лонов!
Иванов и Филонов. Кто их повесил рядом, соединив Малевичем — серебряной цепочкой? Может, директор В. А. Гусев? А может быть, искусствовед Ковтун? Если бы еще и роскошную раму отдали роскошному Карлу Брюллову. И красивые мраморы переставили в другие залы. Картина просит свободы. Зритель просит свободы возле нее. Христос предлагает свободу...
А мы не берем. Вот уже сколько лет не берем. Все глубже заталкиваемся в ад. Вместо свободы выбираем силу. Сила и есть ад. Сила работает лишь на себя, пожирая и слуг своих, и творцов. Что предлагаем детям — "Человек — это звучит гордо!". Гордость, как галстук, ее всякий раз надо поправлять перед зеркалом. Особенно, если кроме галстука и гордиться-то нечем.
Закон божий отменили — в нем не находили гордости для человека, он был смешон — если тебя ударили по правой щеке, подставь левую... Над законом божьим можно подтрунивать, но жить без него нельзя. Можно подтрунивать над мамой, над бабушкой но нельзя смеяться над предками. Это опасно.
Посмотреть картину мне нужно для работы над новой повестью, где гордый мой герой, придя с войны, соскальзывает в быт, но все же поднимается на зыбкие ходули тоски по простоте, по абсолютно ясным смыслам в которые нельзя упрятать таинственные поршни высших интересов государства.
Пишется трудно — медленно вырастает Бог в душе. Поэтому я с легкостью соглашаюсь выступить на Совете по детской и юношеской литературе.
Сел писать... Сижу — пишу... Такие слова: "Некоторые зоны мутаций в детской литературе".
"Толчея на ярмарке концепций сегодня такова, что наши витии, разгорячась, свободно могут литературу для детей раздавить высокомерным, перемазанным в крови и навозе сапогом. И не услышат хруста. Хотя, если разобраться, самыми актуальными сегодня следует считать литературы детскую и экологическую, поскольку их заботы сосредоточены в зонах мутаций. Но если экологическая проблематика всеземельна и может рассчитывать на сочувствие зарубежных коллег, то наша детская литература должна прежде всего сама освободиться от миражей и фантомов футурооптимизма, политизации, социального чванства и, главное, — расстаться с пиротехникой. Именно она, любезная нам пиротехника, долгие годы заряжала общество восторгом близкого счастья. Была удобна, отработана, щедро оплачивалась.
В условиях сегодняшней коммуникации, перенасыщенной негативными реалиями, разрушением образа врага, переходом на общечеловеческую мораль наша детская литература должна искать безукоризненные пути воспитания в ребенке совести цельной. Признаками такой цельной совести являются стыд, честь, жалость. Стыд — суть целомудрие. Честь — подвиг. Жалость — милосердие. А не классовый подход. Классовый подход — террор..."
На семинаре редакторов детских редакций много говорилось, даже выкрикивалось, о зловещем феномене Павлика Морозова. Центральный совет пионерской организации имени Ленина постановил считать "подвиг" Павлика — подвигом. Члены совета даже обижались: мол, что еще вам надо — мы проголосовали и все, и хватит. Кто-то успокаивал: да плюньте вы, считайте этот случай курьезом. Но не получается плюнуть на трагедию Павлика, на высокопарную ложь, в которую он запеленут.
Это одна из самых показательных мутаций нашей педагогики. Ребенок помещается между двух идеологий: за Павлика — в пионерской комнате, против Павлика — в семье. Сначала ребенок мечется — где правда? — но потом вдруг успокаивается, соглашается и с теми, и с другими. Происходит осознание благодатных возможностей двойной бухгалтерии и адаптация к ней. Возникают два набора ценностей, а следовательно две совести, ибо совесть есть контрольная функция разума — субъект и мораль. Совесть неделима, но, видимо, их может быть две, три и более. Углубившись в себя, мы легко можем отыскать адаптационный механизм, делающий возможным наше существование в различных плоскостях лжи. Мы как бы телепатически устанавливаем друг с другом, или с залом, нужный уровень лжи и вытаскиваем для предъявления соответствующий сертификат. Мы и любим на этих сменных уровнях лжи, и даже дружим.