Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 48

НЕСКОЛЬКО ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫХ СЛОВ

Года два назад я познакомился с изданной в Москве книгой Елены Толстой под названием «Поэтика раздражения. Чехов в конце 1880-х — начале 1890-х годов» (М.: Радикс, 1994). В основе этой книги, если говорить о ее сути, лежит всем известная марксистская формула, которую нам вдалбливали с детства: «бытие определяет сознание». В данном случае делается попытка выявить, каким образом некоторые источники раздражения в жизни Чехова в указанный выше период его бытия повлияли на его сознание — на поэтику его творчества. В числе таких возможных раздражителей автор упомянутого исследования рассматривает ранние болезни (кровотечения, кровохаркание, желудочные явления, геморрой и т. п.), постоянное безденежье и… евреев.

Меня, откровенно говоря, заинтересовал только последний «источник раздражения», и, читая книгу Елены Толстой, я старался следить в основном за ее «еврейской» линией. Прочитанное меня не удовлетворило, и, поскольку «лучшее», по мнению Елены Толстой изложение проблемы «Чехов и евреи» (Donald Rayfield, «Chekhov and the Jews», Judaism Today, 1973) оказалось для меня недоступным, я решил попытаться рассмотреть эту проблему самостоятельно в год стосорокалетия со дня рождения Чехова.

Книга Елены Толстой при этом была не только побудительным мотивом в моей работе, но и источником целого ряда сведений, которые мне оставалось лишь перестроить в соответствии с моим представлением о взаимоотношениях Чехова с еврейским племенем и его отдельными представителями, в связи с чем считаю своим долгом выразить ей свою признательность, хотя, естественно, взятые мною из ее книги факты не исчерпывают содержания этого обзора.

Основными же источниками моего повествования являются сочинения самого Антона Чехова, его переписка и моя искренняя любовь к этому гениальному писателю и человеку.

Будучи более полувека постоянным читателем Чехова, я никогда не замечал в структуре его произведений и в приемах его творчества — во всем том, что литературоведы именуют «поэтикой», — даже самого незначительного «раздражения», одну лишь тайную, глубоко упрятанную любовь и сострадание к людям. Чехов — милостивый и милосердный! Оно и понятно: Екклесиаст равнодушен и взирает на жизнь человеческую отстраненно; он учит, а не раздражается; заставляет переживать, но глубоко скрывает собственные переживания. Ну а можно ли отнести еврейство и евреев к числу «раздражающих» факторов в его жизни, пусть рассудят те, кто прочитал эти заметки.

Харьков,

апрель 2000 г.

ПРИЛОЖЕНИЕ

Антон Чехов

«ЕВРЕЙСКИЕ РАССКАЗЫ»

ТИНА

В большой двор водочного завода «наследников М.Е. Ротштейн», грациозно покачиваясь на седле, въехал молодой человек в белоснежном офицерском кителе. Солнце беззаботно улыбалось на звездочках поручика, на белых стволах берез, на кучах битого стекла, разбросанных там и сям по двору. На всем лежала светлая здоровая красота летнего дня, и ничто не мешало сочной молодой зелени весело трепетать и перемигиваться с ясным голубым небом. Далее грязный, закопченный вид кирпичных сараев и душный запах сивушного масла не портили общего хорошего настроения. Поручик весело спрыгнул с седла, передал лошадь подбежавшему человеку и, поглаживая пальцем свои тонкие черные усики, вошел в парадную дверь. На самой верхней ступени ветхой, но светлой и мягкой лестницы его встретила горничная с немолодым, несколько надменным лицом. Поручик молча подал ей карточку.

Идя в покои с карточкой, горничная могла прочесть: «Александр Григорьевич Сокольский». Через минуту она вернулась и сказала поручику, что барышня принять его не может, так как чувствует себя не совсем здоровой. Сокольский поглядел на потолок и вытянул нижнюю губу.

— Досадно! — сказал он. — Послушайте, моя милая, — живо заговорил он, — подите и скажите Сусанне Моисеевне, что мне очень нужно поговорить с ней. Очень! Я задержу ее только на одну минуту. Пусть она извинит меня.

Горничная пожала одним плечом и лениво пошла к барышне.



— Хорошо! — вздохнула она, вернувшись немного погодя. — Пожалуйте!

Поручик прошел за ней пять-шесть больших, роскошно убранных комнат, коридор и в конце концов очутился в просторной квадратной комнате, где с первого же шага его поразило изобилие цветущих растений и сладковатый, густой до отвращения запах жасмина. Цветы шпалерами тянулись вдоль стен, заслоняя окна, свешивались с потолка, вились по углам, так что комната походила больше на оранжерею, чем на жилое помещение. Синицы, канарейки и щеглята с писком возились в зелени и бились об оконные стекла.

— Простите, пожалуйста, что я вас здесь принимаю! — услышал поручик сочный женский голос, не без приятности картавящий звук р. — Вчера у меня была мигрень, и, чтобы она сегодня не повторилась, я стараюсь не шевелиться. Что вы хотите?

Как раз против входа, в большом стариковском кресле, откинувши голову назад на подушку, сидела женщина в дорогом китайском шлафроке и с укутанной головой. Из-за вязаного шерстяного платка виден был только бледный длинный нос с острым кончиком и маленькой горбинкой, да один большой черный глаз. Просторный шлафрок скрывал ее рост и формы, но по белой красивой руке, по голосу, по носу и глазу ей можно было дать не больше двадцати шести — двадцати восьми лет.

— Простите, что я так настойчив… — начал поручик, звякая шпорами. — Честь имею представиться: Сокольский! Приехал я по поручению моего кузена, а вашего соседа, Алексея Ивановича Крюкова, который…

— Ах, знаю! — перебила Сусанна Моисеевна. — Я знаю Крюкова. Садитесь, я не люблю, если передо мной стоит что-нибудь большое.

— Мой двоюродный брат поручил мне просить вас об одном одолжении, — продолжал поручик, еще раз звякнув шпорами и садясь. — Дело в том, что ваш покойный батюшка покупал зимою у брата овес и остался ему должен небольшую сумму. Срок векселям будет только через неделю, но брат убедительно просил вас, не можете ли вы уплатить этот долг сегодня?

Поручик говорил, а сам искоса поглядывал в стороны.

«Да, никак, я в спальне?» — думал он.

В одном из углов комнаты, где зелень была гуще и выше, под розовым, точно погребальным, балдахином стояла кровать с измятой, еще не прибранной постелью. Тут же на двух крестах лежали кучи скомканного женского платья. Подолы и рукава, с помятыми кружевами и оборками, свешивались на ковер, по которому там и сям белели тесемки, два-три окурка, бумажки от карамели… Из-под кровати глядели тупые и острые носы длинного ряда всевозможных туфель. И поручику казалось, что приторный жасминный запах идет не от цветов, а от постели и ряда туфель.

— А на какую сумму векселя? — спросила Сусанна Моисеевна.

— На две тысячи триста.

— Ого! — сказала еврейка, показывая и другой большой черный глаз. — А вы говорите — немного! Впрочем, все равно, что сегодня платить, что через неделю, но у меня в эти два месяца после смерти отца было так много платежей… столько глупых хлопот, что голова кружится! Прошу покорнейше, мне за границу нужно ехать, а меня заставляют заниматься глупостями. Водка, овес… — забормотала она, наполовину закрывая глаза, — овес, векселя, проценты или, как говорит мой главный приказчик, «прученты»… Это ужасно. Вчера я просто прогнала акцизного. Пристает ко мне со своим Траллесом. Я ему и говорю: убирайтесь вы к черту с вашим Траллесом, я никого не принимаю! Поцеловал руку и ушел. Послушайте, не может ли ваш брат подождать месяца два-три?

— Жестокий вопрос! — засмеялся поручик. — Брат может и год ждать, но я-то не могу ждать! Ведь это я, надо вам сказать, ради себя хлопочу. Мне нужны во что бы то ни стало деньги, а у брата, как нарочно, ни одного свободного рубля. Приходится поневоле ездить и собирать долги. Сейчас был у арендатора-мужика, теперь вот у вас сижу, от вас еще куда-нибудь поеду и так, пока не соберу пяти тысяч. Ужасно нужны деньги!