Страница 39 из 41
На полуторке с ним тряслись незнакомые бойцы и Вася Голушко, привязавшийся и нытьем да катаньем увязавшийся за лейтенантом.
Почти все солдаты в машине были из тех, кто чудом вышел из окружения. Они рассказывали, как их танками утюжил немец, как зажимал в котлы механизированными корпусами, как бил не щадя ни военных, ни гражданских. Как провоцировал, кидая листовки: "рус сдавайся! Москва уже наша!" Как жег деревни, поливая из автоматов бегущих прочь людей. Как накрыл бомбами собравшихся в лесу бойцов, зажал в кольцо и бил, пока никого не осталось. Месиво из тел устилало после весь лесок. Как стояли до последнего, берегли последний патрон для себя, чтобы только не в плен, и как просочились слухи, что какой-то полк полным составом сдался сам. Как стрелялись командиры и политруки. Как одни командиры бросали свои части, а другие бились наравне с солдатами. Как шли без оружия в бой, потому что приказ открыть склады с боекомплектами и оружием вовремя не поступил, а выбивать замок без санкции сверху никто не посмел. Как уходя оставили раненных, а немцы подожгли лесок в котором они были.
Как цепью шли в штыковую, и летели с шашками на минометы конэскадроны, потому что патронов больше не было, и как без ума бежали, побросав оружие, заслышав вой немецкой авиации.
Во все это невозможно было бы поверить, если бы Санин сам не провел неделю в аду, не видел, как сживаются вместе и подлость и подвиг. Как постепенно люди привыкают к шоку и теряют ориентиры. Становятся безумны, кто от праведной ярости, кто от страха за свою шкуру.
И с этим невозможно было свыкнуться или как-то примириться, как и с тем, что ад неотступно двигался вперед, поглощая все больше и больше населенных пунктов, частей, территорий. Людей. Грозя перемолоть человеческий ресурс и превратить одних в зверей, готовых на любое преступление, других в людей, для которых подвиг норма жизни, а третьих просто убить.
Был взят Минск, Гродно, Борисов, Львов, Лиепая, Рава-Русская, и это не добавляло настроения. Патриотическое: "победа будет за нами" было единственным лозунгом, что еще дарил какую-то надежду, заставлял верить все сильнее и сильнее. Эта вера больше жаждалась на праведной злости, на благородном стремлении положить жизнь, но не просто убить фашиста, а погнать его с родной земли, отомстить за каждого убитого ребенка, за каждую девушку, что уже не станет матерью, за каждого мальчишку, который погиб, так и не поняв, зачем родился. За всех убитых, сожженных, раздавленных. За искалеченные жизни, которые сколько бы времени не прошло, не смогут забыть того, что случилось.
Отомстить за мертвых и за живых.
За Леночку. За Саню. За глупого, контуженного этими первыми днями войны, как и они все, рядового Вербицкого. За Семена Густолапова и Ивана Летунова. За тех, кто остался в плену, за тех парней, мимо которых он прошел, осторожничая, и мог бы, но не стал вытаскивать из плена…
За всех тех, кого он знал и кого не знал, но кто точно так же, как его товарищи, остались в лесах Белоруссии.
Только жив ли он сам?…
Ему казалось, что он погиб, в тот самый момент, когда пуля или осколок ударила в Лену, накрыла Сашку. И остался с ней там, с ними. Навсегда.
И он честно пытался это забыть, чтобы не бередить себе душу, и не мог. Образ погибшей наивной, чистой девчонки со своими смешными суждениями, великими планами и глобальными мечтами, хрупкой и сильной, стоял перед ним, цельный, до взглядов и улыбок яркий. Каждый час с момента, как он увидел ее на перроне в обществе сестры и подруги, до последнего мига, страшного в своей жестокости, он помнил все. Память отсеяла ненужное, выкинув прочь все что было до и оставило только эти десять дней, за которые он прожил всю жизнь. И получил то, что не чаял получить, и потерял то, что казалось, не может его тронуть.
Та пуля словно убила двоих: Лену и Николая, того, что еще не мог и не хотел верить, что смерть бывает настолько внезапной и злой, что может забрать самое дорогое в любую секунду.
А теперь точно знал, что на войне каждый миг — цена жизни. Но теперь прошлого не вернешь…
Машину трясло на ухабах, подкидывая пассажиров. А мимо живой рекой текли беженцы, бабы, женщины с детьми на руках или за руку, толкая впереди себя коляску, набитую скарбом или на себе неся узлы. Больно было смотреть на эту бесконечную вереницу с одним и тем же выражением лица на всех, на котором застыла скорбь. Они шли и шли, огибая пехоту, караваны машин с военными, танки, и будто не чувствовали одуряющей жары, пыли, что стояла в воздухе и забивала легкие.
Лейтенант то и дело закрывал глаза и не только потому, что у него нещадно болела голова — чтобы не видеть горе, что шло параллельно полуторке, вышагивало маленькими ножками и еле передвигало старческие, измученные ноги.
Он не мог простить происходящего ни себе, ни тем, кто был поставлен над народом, толкал красивые лозунги и заверял, что спасет, отстоит, не допустит. И не отстоял, допустил, не защитил.
Войска отступали, но он очень надеялся, что там, на Двине, фрицев наконец остановят. Санин готов был лечь там, лишь бы искупить вину пред всеми, кто оставался за спиной, за всех, кому не смог помочь, за всех кто не вышел, не дошел. Его долг теперь бить врага и за них.
У переправы жахнуло. С низким воем налетели мессеры и начали лупить по скоплению людей и техники. Беженцы кричали, без ума метались, видные на открытой дороге, как на ладони.
Санина выбросило в кювет, прямо на труп молодой женщины и раненого ребенка. Мальчишка смотрел на него темными от боли глазами и только шевелил обескровленными губами. А на рубашонке прямо на груди, алело, расплываясь красное пятно, а вместо ручки торчала культя из обрубка кости…
Николай дико закричал, вскочил и начал втупую палить прямо из автомата по пикирующим мессерам. Ему было все равно — прав, не прав, глупо или умно. Шок достиг своего предела, психика дала крен с которым уже не было невозможного, за которым только ярость и желание любым способом убить, и разум тут был уже бессилен.
Следом заклацали винтовки, но смысла в том не было. Бойцов, гражданских все равно равняли и утюжили, кучно ложа бомбы и поливая очередями.
Танкист, видно, как и Николай не выдержал и ахнул из пушки по идущему на бреющем на беспомощную толпу самолету. Вспышка и страшный грохот, скрежет. Самолет врезался в танк, снося на своем пути все встречное, собрал крылом полуторку и телеги, технику, людей.
Осколки рассыпались в разные стороны, скашивая тех, кто еще был жив, в лица дохнуло пеплом, порохом и огнем. Кто-то истошно закричал, охваченный огнем. Николая откинуло в сторону, осколки впились в лицо и грудь. Еще пару секунд лейтенант видел языки пламени, копоть и черный дым, вздымающийся в небо, и потерял сознание.
Она закричала, выныривая из забытья. Распахнула глаза, тяжело дыша и, с ужасом уставилась на знакомого угрюмого старика: что он здесь делает? А где Коля?
В комнату заглянул Дроздов, озабоченно хмурясь, навис над ней, и Лена успокоено закрыла глаза: Саша здесь, жив, значит и Коля здесь, значит и Коля жив. Его смерть ей только приснилась. Кошмар. Это был обычный кошмар…
Раздробленные части четвертой и десятой армии выходили их окружения, прорываясь к линии фронта с боями. А «линии» не было, как не было связи, не было стойкого понимания происходящего. Кто-то принимал бой, отстреливаясь до последнего патрона, и погибал, кто-то сдавался. Кто-то просто чего-то ждал, группируясь в лесу разрозненными частями. Кто-то переодевался в штатское и оседал в «кунаках». Кто-то, имея одну единицу бронетехники — Т-28 давил моторизованную колонну немцев у Минска, а кого-то уже гнали в лагерь для военнопленных.
Немцы, огибая населенные пункты, которые выказывали особое сопротивление, замыкали их в кольцо и планомерно давили траками, бомбили с помощью авиации, поливали минометным огнем, пока не сравнивали с землей.