Страница 4 из 6
Трава. Трын-трава. Травка. Трава Жизни, способная пробиться сквозь бетон. Трава на кладбище, трава на поле брани…
В кармане зазвонил телефон и вывел меня из состояния прострации. Оказалось, что я провел в этой загадочной квартире почти час. Мои коллеги вежливо спрашивали, куда я подевался. Я осторожно поинтересовался, нужен ли я им сегодня. После непродолжительного обсуждения мне выдали индульгенцию за пропущенную встречу.
Я поднялся наверх и прислушался — из ванной раздавался легкий плеск воды, Наоми явно подавала признаки жизни. Интуиция говорила мне, что она и есть тот самый таинственный автор картин, способных будить совершенно невероятные чувства.
В комнате на этажерке стояли вперемежку английские и голландские книги. Фарфоровая посуда и кружева, по всей видимости, были из Голландии, хотя что я в этом понимаю. Я принялся рассматривать небольшие фотографии на стенах, открытки с видами Израиля и Голландии, несколько портретов. Женщина за мольбертом, очень напоминающая Наоми, та же женщина с мужем и дочерью. Впрочем, они очень похожи — девочка и ее мать, явно «голландцы». Папа — тоже высокий, скорее славянской, чем семитской внешности.
— Спасибо, — раздался сзади голос Наоми.
Я обернулся и сделал неопределенный жест.
— Я сварю кофе. Пойдем в кухню, я люблю там сидеть.
Вслед за Наоми я шагнул за глухо звякнувшую бамбуковую ширму и очутился в маленькой шестиметровой кухне, очень напоминавшей малогабаритные московские закутки с крошечным столиком посередине. Наоми, стоя ко мне спиной, колдовала над кофе, приятный аромат которого быстро заполнил пространство. Вкус кофе соответствовал запаху. Пауза явно затягивалась. Молчать было еще прилично, пока закипал чайник, а за чашечкой кофе, особенно сидя напротив красивой женщины, полагается вести интеллигентную беседу.
— Это твои картины там внизу? — в ту же секунду я проклинал себя за столь бестактный вопрос, который выдал меня с головой.
Зрачки Наоми расширились, но она лишь пригубила кофе не говоря ни слова. Я тоже замолчал, почувствовав крайнюю неловкость. Она сидела, навалившись на столик и опершись правым виском о кулак. Ее грудь оказалась совсем открытой, и мне пришлось перевести взгляд на кухонные шкафчики.
— Я узнала тебя, мы встречались раньше.
— Встречались, но я не думаю, что ты меня узнала.
Я вынул свои водительские права, на которых красовалась моя фотография десятилетней давности, с усами и бородой еще нетронутого сединой черного цвета и огромными почти впол-лица темными очками. Реакция Наоми не отличалась от типичной реакции на эту старую фотографию — она разразилась безудержным смехом.
— Привет от Насраллы, — привычно пошутил я. — А ты действительно мало изменилась.
— Центральная станция, — она автоматическим движением поправила лямку от майки на плече, — но вот когда — не могу вспомнить.
— Девяносто пятый…
— Неужели?
Я молча кивнул головой и допил кофе.
— И все-таки я тебя узнала. Еще кофе?
— Ага.
— Ты знаешь, какой сегодня день?
— Суккот. А что? Девятнадцатое октября.
— Я думала, что я смогу туда пойти, — Наоми втянула носом воздух, как при внезапном насморке.
— Куда?
— На Дизенгоф.
— Почему ты не можешь пойти на Дизенгоф?
— Потому что девятнадцатое октября.
— А… — не успел спросить я.
— Не перебивай!! — Наоми неожиданно ударила рукой по столу, — просто сиди и слушай.
Сведя руки на груди, как в молитве, она оперлась локтями о маленький стол светлого дерева и вцепилась пальцами в свои еще не просохшие пепельные волосы.
— И зачем ты только смотрел на картины! — после длительной паузы Наоми поднялась. — Я сварю спагетти, а не то помру от голода. Ты не против?
Я кивнул головой в ответ, не решаясь нарушить течение ее мыслей. Наоми повернулась ко мне спиной, захлопотала, вытаскивая все необходимое, шмыгая носом, сморкаясь в оторванное от рулона бумажное полотенце.
— Я родилась в киббуце, не важно в каком, — начала она, стоя ко мне спиной. — Мой отец был беженцем из Чехии, а мать — волонтер из Голландии. Я не настоящая еврейка, только по отцу, а вся их бюрократия — ну их к черту. Моя мама приехала из Голландии в конце шестидесятых — работать в киббуце, изучать киббуцное движение и почти сразу влюбилась в отца и вышла за него замуж. Кто тогда думал о разных формальностях. А когда я родилась, то у нее открылся дар рисования.
— Тебе всего сорок? — задал я бестактный вопрос.
— Нет еще, не важно. Мама прекратила работать, вести свои дневники; после моего рождения она принялась рисовать, как сумасшедшая.
— Так это ее картины?
— Да. Она могла исчеркать целый альбом в пятьдесят листов за один день: линии, узоры, пятна… Казалось, в них нет никакого смысла. Она прятала свои рисунки. А потом, кому-то не понравилось, что она не работает. В киббуце поднялся шум, и отец тайком от мамы показал рисунки своему брату: это его мастерская, он здесь жил, делал рамки для картинных галерей в Тель-Авиве. Дядя Шмуэль мне потом рассказывал, что какой-то богатый тип давал ему по сорок лир за рисунок.
— Сорок лир умножить на пятьдесят… Тысяча лир в день?
— В том-то и дело, — Наоми усмехнулась, — но отец сдал все деньги в киббуцную кассу, чтобы прекратить разговоры, и постановлением общего собрания маме разрешили рисовать…
— Соизволили, значит?
— Не надо иронии — с условием, что деньги пойдут в общий котел. Но дядя Шмуэль не успокоился, он привез маме масляные краски и холст.
Надо сказать, что спагетти с томатным соусом получились у Наоми бесподобные, а я так и не углядел, какое зелье, кроме свежего помидора и оливкового масла, она туда положила.
— Странности начались практически сразу: мама нарисовала несколько картин и повесила их у входа в клуб. А на следующий день к нам в дом стали приходить киббуцники с просьбой подарить им картину. Ясно, что никому не отказывали. Через неделю случился один несчастный случай, потом другой, потом кто-то тяжко заболел… В общем, пошел слух, что картины-то не простые, а приносят несчастья…
— Знаешь, у меня такое впечатление… — попытался вставить я.
— … Ш-ш-ш… — Наоми прижала палец к губам, — просто слушай. К моему отцу стали наведываться разные люди, и он решился в тайне от мамы картины уничтожить. Он погрузил все на киббуцный трактор, на тележку и повез их к полю. Он хотел поджечь солому и бросить картины в огонь.
Наоми на минуту замолкла.
— Отец развел костер над старой миной, оставшейся с войны. И как только огонь разгорелся, раздался взрыв…
— Это было девятнадцатого октября?
— Нет, — Наоми покачала головой, — это было весной.
— А мама?
— Дядя Шмуэль забрал меня из киббуца. Они не возражали. Насколько я себя помню — здесь мой дом и картины моей мамы.
— Ты ничего не говорила о себе.
— Я выросла в этой мастерской. Я любой картине могу подобрать рамку. Меня любят галерейщики за то, что я не слишком поднимаю цены.
— Наоми…
— Ашер, — Наоми впервые за все время назвала меня по имени, — не говори ничего, я знаю, что ты хочешь спросить. Я тебя сразу узнала. По голосу, по тембру, ну и акцент, конечно. Нет-нет, ты очень хорошо говоришь, — Наоми потянулась, и я в очередной раз был вынужден сконфужено отвернуться. — Я не могу контролировать себя, когда ко мне подходят и спрашивают «как пройти».
— Я не…
— Не важно, ты про другое спросил, но смысл тот же.
— И тогда, на автобусной станции, ты знала, что посылаешь меня в Беер Шеву вместо Холона?
— Ну, в общем, да, конечно, — она по-лошадиному мотнула головой куда-то в бок.
— И сейчас, то есть, в этот раз… там у театра?
Она сидела напротив меня и раскачивалась вперед-назад, как бы в подтверждение своих слов.
— Но ты же можешь просто промолчать, пройти мимо?
На этот раз Наоми покачала головой.
— Сказать, что не знаешь?
— Не в этом дело.