Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 79

Голос Ларисы Алферовой (истерический, визгливый, как ножом по стеклу). Никто не имеет пра… а…ва…

Голос Воробейчика. Без старостата нельзя! Не разрешаю! Снять!

Голос Ковбыша. Я не сниму! Отойди!

Опять вопль Алферовой. Я им глаза выцарапаю!

«А главарей никого нет!» — возбужденно подумал Алеша.

Его равнодушие таяло, как снег за окном. Он никогда не мог спокойно наблюдать чужую драку — всегда врывался в нее. Толпа действовала на него, он чувствовал ее жар, ему становилось душно. Толпа колыхалась, как жидкая, вязкая глина, как горячее, не имеющее формы литье. Нужны руки мастера — лепить, формовать. Физически невозможно стоять у потного окна и смотреть, как тает на улице грязный снег. Броситься, сказать, крикнуть? Покорить!

И он бросается в толпу.

— Товарищи! — крикнул он. — Мы должны пойти на штурм небес!

Лариса Алферова, прозванная «белорыбицей», подскочила к нему. По ее широкому лицу ползли крупные слезы. Они блестели, размазанные на пухлых щеках.

— Вы православный? — закричала она Алеше.

Он растерялся. В самом деле: православный он или нет? В церковь он не ходил с детства, даже отец не мог заставить.

— Я правильной веры, — ответил он, — безбожной. А что?

— А я православная! — торжествующе сказала «белорыбица» и перекрестилась широким, размашистым крестом.

Но к Алеше уже пробрался семигруппник Канторович.

— Вы знаете, — закричал он, — вы знаете, что церковь отделена от школы? Зачем вы вмешиваетесь в религию?

— Мы не вмешиваемся, — ответил Алеша. — Кто верует, нехай верует.

— Вы, вы знаете… — перебил его Канторович. — Вы знаете, что вы делаете? Вы…

— Очень хорошо знаю.

— Позвольте, но я же не сказал еще.

— Все равно чепуху скажешь!

— Вы не умеете спорить, Гайдаш! — взвизгнул Канторович. — Видно сразу, что вы малообразованный человек. И я старше вас. Дайте мне досказать!

Но Алеша повернулся к нему спиной и крикнул школьникам:

— Товарищи! Религия есть опиум для народа! И я подтверждаю, что это так!

Лев Канторович презрительно усмехнулся.

Разве дело в пасхе? Кто тут верующий, кто неверующий? Канторович не верит в библейского старика бога. Но есть же высшее начало.

Когда он впервые надел серую гимназическую курточку и фуражку с белыми кантами, негнущуюся, как картуз новобранца, вокруг него собрались все родственники, поздравляли, предсказывали:

— Левочка будет адвокат!

В пустой комнате перед зеркалом останавливался Левочка.

— Господа судьи, господа присяжные заседатели! — восклицал он, а мать и бабушка подсматривали в щелки дверей и счастливо улыбались.

Но теперь Левочка не будет знаменитым адвокатом. Где? В Чека адвокатом? Чека пришла, вежливая и неумолимая, взяла Канторовича-отца, путающегося в сползших на пол байковых подштанниках, и увела в ночь. И вот нет отца. В Чека объяснили: за спекуляцию зерном расстрелян «коммерсант Канторович, негоциант на юге России», как писалось в его визитных карточках.

И Лева Канторович болезненно ощущает, как влачатся за ним его бесплодные семнадцать лет, выцветает гимназическая фуражка, вот уже совсем исчезло пятно от сорванных впопыхах трепетных листочков.

«Может быть, я опоздал родиться?» — криво усмехается он.

А около Алеши бурлит толпа. Уже нет здесь «белорыбицы» — она мечется по всей школе, останавливает школьников, педагогов, сторожей и кричит им:

— Этого нельзя допустить! Что же вы стоите? Этого нельзя допустить!

Уже нет около плаката Воробейчика — тот тоже мечется по школе, ищет Ковалева.

Около Алеши бурлит теперь мелкота. Они просто орут:

— Будем учиться на пасху?

— Не будем учиться!

— Гулять! Гулять!

Алеша митингует:





— Нужно перевернуть всю школу, товарищи! Тут пахнет старой гимназией!

В конце коридора на подоконник вскакивает парень и кричит:

— Мы только одного требуем: чтобы было не шесть уроков в день, а три.

Его стаскивают за ноги, и уже другой оратор кричит:

— Нужно открыть мастерские! Если не будет мастерских, я предлагаю бастовать.

А в другом конце оратор потрясает кулаками:

— Мне «неуд», а Иванову «уд»? За что?

— Товарищи! Товарищи! — надрывается Воробейчик на втором этаже. — Убедительно прошу: поручите все старостату. Вы не ошибетесь: все будет организованно.

Вернувшись из горкома, Юлька, Лукьянов и Голыш удивленно останавливаются в дверях, услышав, как кричит школа.

— Ну, пошли, — наконец произносит Лукьянов, и они бросаются в этот шум с разбега, как пловец бросается с берега в воду.

Вот вынырнула каштановая коса Юльки, вот на подоконнике Лукьянов, вот грохочет на лестнице Голыш.

Шум стоит в школе, и на волнах этого шума, на самом высоком гребне его, подымается Алеша. Никогда еще не знал он такой замечательной минуты. В его потной руке рычаг, которым можно перевернуть не только школу — мир можно перевернуть! Революция начинается в школе, мировой Октябрь. И Алеша из последних сил кричит:

— На штурм небес, товарищи! На штурм!

Но в это время раздается звонок, и по коридорам медленно, торжественно, словно никаких событий нет, проходит седой сторож Василий. По выражению его лица можно узнать, начало или конец урока он вызванивает. Конец урока — перемену — он звонит хмуро и сердито.

— Разве это учение, — критикует он, — ежели каждые сорок пять минут переменка? Нет, я бы их как засадил за книжки, так учись, а о гулянках не думай, вот бы ученые из них и вышли! А так какое учение!

Весело и радостно звонит Василий: начало уроков, конец шуму.

В шестой группе начался урок физики.

Преподаватель Болдырев колдовал около своих приборов, бережно переставляя их с места на место, бормотал себе в рыжие усы формулы, показывал опыты, больше сам интересуясь ими, чем увлекая школьников. Об учащихся он забывал. Он редко спрашивал их, и они редко спрашивали его. Было два мира в классе: он, Болдырев, невысокий, суетливый, коротко остриженный человек, влюбленный в механику, но недоучившийся до инженера; и другой мир — школьная мелкота, шумная, непонятная и малолюбопытная публика, которой он обязан показывать опыты.

И он добросовестно делал их, больше всего в мире боясь, как бы озорные дети (а все дети — озорники) не разбили его аппаратов.

Он привык, что его слушают плохо, но сегодня даже он рассердился: в классе было слишком шумно.

— Или тишина, — сказал он обиженно, — или я уйду.

Алеша любил физику: в ней было нужное ему. Физика могла объяснить ему осязаемый мир, машину, движение, могла научить его полезным вещам, физика годилась в дело: шоферу тоже нужна физика. И Болдырева Алеша любил. Болдырев знал свой предмет, он только (так думал Алеша) не хотел всего рассказывать детям. Вот если подойти к нему да попросить хорошенько, он все расскажет.

Но сегодня Алеша слушал плохо.

«И почему это, — думал он горько, — в школе одно, а в жизни другое? Вот мы волнуемся из-за пасхи, а Болдырев толкует механику!»

Вдруг с «камчатки» раздался хриплый, нерешительный голос:

— Позвольте спросить!

Озадаченный Болдырев остановился на полуслове.

— Да? — пробормотал он.

Большой парень поднялся, потоптался на месте и выпалил:

— А что, Антон Иванович, бог есть или нет?

И никто не засмеялся в классе, хотя спрашивающего звали Ковбышем. Никто не засмеялся, а все чуть подались вперед, и впервые за свою педагогическую деятельность Болдырев увидел в ребячьих глазах неподдельный интерес.

Увидел — и испугался.

«Что же ответить детям?»

«А-а, мне все равно!» — хотел ответить он и вспомнил, как на выпускном экзамене багровый протоиерей-экзаменатор спросил его строго:

— А что, юноша, в боге сомневаетесь?

— Да мне все равно! — выпалил протоиерею Болдырев и…

Да, так что же ответить школьнику? Класс замер в ожидании ответа.

«Мне все равно?»

— Видите ли, Ковбыш… — запинаясь, отвечает учитель. — Это, знаете, к делу не относится. Я лично — человек неверующий. Как физик я не верю в бога. Но другим не навязываю, впрочем… — И заторопился, засуетился вокруг своих приборов.