Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 51

— Ну вот, вы все-таки обиделись, — расстроился турок. — Поверьте, я не хотел…

— Как вы не понимаете, что времена уже совсем не те, что прежде? — перебила его девушка. — Посмотрите, как волшебно изменился мир! Вы действительно, как мой отец: он тоже совершенно не способен осознать эти перемены — настолько они быстры. Взгляните, господин Молхо: вот мы с вами на пароходе. Путешествие, на которое раньше требовались недели, теперь продолжается всего несколько дней. Паровые машины, электричество, телефоны, синематограф… люди уже начинают летать на аэропланах — мне брат рассказывал, он видел своими глазами. Еще немного, и все пойдет по-другому. И не только в науках, но и в нашей обыденной жизни. Подумайте сами: если человеческий разум способен отправить аэроплан на Луну, то неужели он не сможет устроить такое разумное общество, где разумные люди будут счастливо жить вместе и при этом не ссориться? Конечно, сможет! Жизнь станет совсем-совсем другой, господин Молхо, и это произойдет намного скорее, чем вам кажется. Новый век еще не наступил, но он уже близко, близко!

Пожилой турок выслушал ее горячую тираду внимательно, без улыбки, слегка покачивая головой.

— Новый век уже наступил, — возразил он. — Сейчас тысяча девятьсот девятый год, мадемуазель Рашель. Конец первого десятилетия двадцатого века. И я не уверен, что…

— Да нет же! — воскликнула Раяша, во взволнованной запальчивости едва ли не хватая за рукав своего почтенного собеседника. — Нет же! Это первое десятилетие еще относится к старому веку. Это все еще… как бы это назвать?.. это — накопление, вот! Это просто накопление, когда мир постепенно набирает знания, опыт, желание, силы, когда появляется все больше и больше нового, интересного, полезного. Представьте себе такие огромные весы, две чаши. На одной — все человеческое прошлое — ужасно тяжелое, ужасно… А и в самом деле, это ведь столько лет, даже веков, даже тысячелетий… столько жертв, войн, заблуждений, преступлений, лжи… сколько все это должно весить? — ужас сколько, не правда ли? Подождите, подождите, дайте мне закончить… Зато на другой чаше лежит все то новое, что люди сейчас накапливают, все то, что теперь называется плодами науки и разума. Разума, понимаете?! И вот мы все, всё человечество, постепенно нагружаем на вторую чашу… нагружаем… нагружаем… Смотрите, господин Молхо, она уже зашевелилась, уже пришла в движение… еще немного, и она перевесит, перетянет и одновременно вытащит вверх все наше прошлое, всех людей, всех нас, вот так…

Раяша показала руками и перевела дух.

— И вот тогда… — она слегка задохнулась, но тут же привычно подавила в горле начавшийся было кашель. — Тогда-то и наступит новый век. Новый, прекрасный век, господин Молхо!

Они помолчали: Раяша — в некотором смущении от своей внезапной горячности, господин Молхо — в охватившей его задумчивости.

— Я сейчас вот о чем подумал, мадемуазель Рашель… — произнес наконец турок. — Как странно: совершенно то, о чем вы сейчас говорили, я слышал тридцать пять — сорок лет назад в Берне. Ровно то же самое. Да и образы те же: и про накопление, и про весы, и про разум… Правда, мои тогдашние ровесники собирались положить на нужную чашу весов прежде всего свои жизни. Как я потом узнал, некоторые из них своей цели добились. Нет, не в отношении чаши — чаша, насколько я понимаю, даже не дрогнула — в отношении собственных загубленных судеб. Впрочем, и чужих тоже. Да… Только тогда это называлось…

Он покопался в памяти и выудил, смешно коверкая русские слова: — Нариодна Вулиа…

— Народная Воля, — тихо поправила Раяша.





— Да-да, именно так…

Под ними вдоль борта медленно проплыла длинная четырехвесельная лодка; перевозчик, задрав голову с кормы, высматривал клиентов. Господин Молхо стал прощаться; Раяша торопливо кивала, благодарила за терпение, с которым он столь великодушно принимал ее невыносимый французский; турок, кланяясь, церемонно отрицал очевидное. Оставшись, наконец, одна, она снова облокотилась на борт. Прежнего радостного подъема как не бывало. Вместо него совершенно не к месту припомнились сон и мачеха-габай со своим дурацким попугайным предсказанием, подкрепленным, как это ни печально, реальной слабостью раяшиных легких, которая, впрочем, отнюдь не означала чахотки — особенно сейчас, после профилактических поездок в Крым и многих литров выпитого там чудодейственного, хотя и ужасного на вкус кумыса.

Что, если господин Молхо прав в своей неприятной аналогии? О “Народной воле” Раяша узнала сначала из семейных легенд, а затем и непосредственно из первых уст — от героини этих легенд, Розы Мандельштам, родной раяшиной тети, приехавшей в Россию погостить незадолго до смерти матери. К тому времени бывшей народоволке можно было не опасаться ареста: в розыскных списках полиции экзальтированных желябовских бомбометателей давно уже сменили искушенные эсеровские боевики Азефа и Савинкова.

В девятнадцать лет, то есть в нынешнем раяшином возрасте, тетя, как говорилось тогда, “пошла в народ”. Молодые российские интеллигенты семидесятых годов отчего-то были уверены, что именно там, в глухих деревнях, в хлеву, в поле и на лугу, на печах да полатях, где две трети жизни уходит на круглосуточный тяжкий физический труд, а оставшаяся треть — на бесчувственную зимнюю спячку, что именно там, в скотстве, грязи и навозе, бьют родники чистейшей нравственности и незамутненной культуры.

Самих себя эти мальчики с нежным пушком на скулах и девочки с трогательными завитками на висках полагали нечистым порождением общества, безнадежно погрязшего во лжи и преступлениях. Очистить их от этой мерзости мог лишь Народ. Образ Народа рисовался воображению мальчиков и девочек не слишком конкретно, но разве по-настоящему святые вещи бывают конкретными?

Ответив презрительным молчанием на расспросы домашних о своих дальнейших планах, юная тетя Роза ушла из дому, исчезла в неизвестном направлении, загодя предупредив, что будет рассматривать любые поиски, — хотя бы и без участия полиции — как недопустимое полицейское вмешательство в личную жизнь свободного человека. В небольшой поволжской деревне появление городской барышни сначала восприняли настороженно. Затем, после разъяснений, полученных старостой от волостного начальства, стали скорее презирать, чем побаиваться. А закончилось все тем, что несколько парней заперли девушку на гумне и поочередно насиловали, пока одна из деревенских девок, приревновав, не выгнала ее на большак тумаками, на прощанье пообещав собственноручно выцарапать поганке глаза в случае ее повторного появления.

Домой в Киев тетя вернулась избитая и окровавленная, но объяснять ничего не стала из гордости. Отмывшись, она заперлась в своей комнате и почти не выходила оттуда. Поэтому и на растущий живот родные обратили внимание хотя и раньше нее самой, но существенно позже того, как миновала последняя возможность аборта. Родившегося ребенка отдали в деревню на воспитание. В определенном смысле он “пошел в народ” намного удачнее своей матери, которая отказалась даже посмотреть в сторону новорожденного, не говоря уж о том, чтобы взять его на руки.

Произошедшее с тетей Розой было мало похоже на желанное очищение. Да и остервеневшее вонючее зверье, слюнявившее ей грудь на заплеванном земляном полу деревенского гумна, плохо походило на конкретное воплощение замечательного Народа, носителя закаленной страданием истины. Впрочем, у товарищей по Идее нашлось вполне логичное объяснение этому кажущемуся несоответствию. Народ реагировал не так, как ожидалось, по очевидной причине: он спал! Да-да, просто спал, как сказочный богатырь, былинный Илья Муромец. А во сне, известное дело, каких только недоразумений не бывает. Включая изнасилование? Именно так, товарищ Мандельштам, включая изнасилование.

Что ж, это лишний раз подчеркивало необходимость скорейшего народного пробуждения: второго “недоразумения” товарищ Мандельштам не пережила бы физически. На роль будильников повзрослевшие мальчики и девочки приладили часовые механизмы адских машин. Тетя Роза уехала в Петербург, в группу Желябова, которая готовила покушение на царя. Вот уж побудка, так побудка!