Страница 13 из 20
XX
– Спят, как зарезанные, – констатировал Михаил Сидорыч и пригласил Владимира Лукича к себе в комнату, обещая показать ему «что-то интересненькое».
Комната располагалась во флигеле и являла собой самый нелепый беспорядок, какой только можно представить у интеллигентного человека. Везде были разбросаны пустые бутылки, рукописи, рваные газетные листы, фотографии, рубашки, носки, трусы.
– Да ты, я вижу, работаешь не на шутку, – заметил Михаилу Сидорычу Владимир Лукич.
– Стараемся помаленьку, – ответил польщенный Михаил Сидорыч, но тут же посерьезнел, спохватившись: – Я, впрочем, человек сугубо практический, не витаю в эмпиреях, как некоторые. Смотри!
И он потряс перед самым носом Владимира Лукича целой стопкой густо исписанных на пишущей машинке листов.
– Здорово! – не удержался Владимир Лукич от похвалы.
– Да, да. Я не такой, как некоторые подлецы, которые по новейшей эстетике пользуются завидным правом сочинять всякие мерзости, возводя их в перл создания, – скромно ответил Михаил Сидорыч. – Здесь – мой труд об инакомышлении. Простой, как и все гениальное.
– Прости, но я сейчас не смогу его прочитать. Я все Авторханова осилить не могу, у меня очки сломались, – схитрил Владимир Лукич.
– А мой труд и не нужно читать. Это «труд про труд», извини за каламбур, – рассмеялся Михаил Сидорыч, довольный неизвестно чем.
Владимир Лукич пришел в восторг:
– Про труд? Это я люблю. Это еще мой отец любил, и я люблю.
– Да. Мысль у меня простая, и она, конечно же, не понравится многим лодырям и болтунам, с одной стороны, а с другой – людям, порой вполне уважаемым, которые в силу своей ограниченности и догматизма явно отстали от колесницы истории и хер ее когда догонят.
– Не надо материться, уже поздно, – мягко остановил его Владимир Лукич.
– Да я просто волнуюсь. Так вот. Мысль у меня простая: советская система, конечно же, показала полную свою неспособность развиваться дальше, но она существует объективно. Поэтому нужно лишь лучше всем работать, и тогда все будет хорошо. Если прибавим в работе в два раза, будем жить лучше в два раза, если прибавим в работе в три раза, будем жить лучше в три раза, если в четыре – в четыре.
– И это все? – спросил Владимир Лукич.
– Все, – ответил Михаил Сидорыч.
– А как же борьба классов, последствия развития коммунизма в России?
– А мы объявим приоритет общечеловеческих ценностей над классовыми и последствия развития коммунизма в России будем считать базисом, над которым возведем свою надстройку.
– Ну что же, задумка у тебя хорошая, – искренне сказал Владимир Лукич.– Вижу, что у тебя есть много здравых идей и толковых наработок.
– Но если во мне их нет, – мрачно проговорил Михаил Сидорыч, – то в этом будет виновата... одна известная тебе особа.
– Скорее наоборот, твой выдающийся труд сублимирован неутоленным влечением к упомянутой... особе, – лукаво возразил ему Владимир Лукич. – Да полно, брат, нынче в ее сердце советская диссида царствует...
Приятели расхохотались, крепко пожали друг другу руки и разошлись.
XXI
Первым ощущением Руси, когда она проснулась, был радостный испуг. «Неужели? Неужели?» – спрашивала она себя, и сердце ее замирало от счастья. Воспоминания нахлынули на нее... она потонула в них, ее опять осенило это восторженное блаженство.
Однако в течение утра ею вновь овладело беспокойство, перешедшее в следующие дни в состояние тревоги, страха. Она считала, что теперь она уже замужем, но от этого ей не было легче. Ей было тяжело. Она пыталась начать письмо к Инсанахорову, но и это ей не удалось: она внезапно как бы даже разучилась писать по-русски. Дневник свой она хотела сначала порвать, но потом решила сохранить его для потомства. Как ни в чем не бывало пить чай с вареньем, беседуя с маменькой, казалось ей не то преступным, не то фальшивым. Она даже хотела рассказать маме обо всем, но потом, подумав, решила пока этого не делать. «Зачем я здесь, когда мне надо быть там, в Мюнхене, со своим мужем? Что за бред? Ведь я не тургеневская слезливая барышня, я – совершеннолетнее, юридически самостоятельное лицо, имеющее паспорт», – недоумевала она, не в силах решить эту сложную морально-нравственную проблему.
Она вдруг стала дичиться всех, даже полоумного Евгения Анатольевича, который тоже, в свою очередь, чегой-то последнее время совершенно одичал и только чесал лысину да трескал водку. Окружающее стало казаться ей кошмаром, а другие – адом, как у Ж.-П.Сартра. Иногда ей становилось совестно и стыдно своих чувств, но ненадолго. Она стала слышать голоса. «Это твой дом, твоя семья», – твердил ей один голос. «Нет, это не твой дом, не твоя семья», – возражал другой голос.
«Беда только началась, а ты уже засбоила. То ли ты обещала Инсанахорову?» – упрекал ее третий голос.
Однако не прошло и нескольких недель, как ее здоровая, сильная, цельная натура победила депрессию и фобии без какого-либо медицинского вмешательства. Такова сила любви, настоящей любви, которая одна только может победить почти все на свете! А кто не верит в любовь, в то хорошее, что несет она людям, кто не верит в гуманизм, тот негодяй, подлец и говнюк, которого нужно побивать камнями, чтоб на него плевали дети и его же кусали собаки. Таких людей нужно выводить на чистую воду, где они скоро подохнут, привыкнувши жить в смрадных помоях безверия и цинизма!
Руся немного успокоилась и привыкла к новому своему положению жены, муж которой сутками находится неизвестно где. Она написала два длинных письма Инсанахорову и сама отнесла их в общественную уборную на станции Фелдафинг, спрятав их в укромном месте, откуда Инсанахоров должен был забрать их, как они сговорились еще тогда, в склепе древних германских монахов. Для этого ей пришлось, поборов свою стыдливость и гордость, переодеться мужчиной, потому что она в такой щекотливой ситуации не могла довериться уже никому. Она и еще несколько раз ходила в уборную, но ответа все не было и не было, хотя писем не было тоже, из чего она сделала вывод, что вместо ответа в Фелдафинге скоро объявится сам адресат ее посланий...
...Но вместо него в одно прекрасное утро в гостиной уже сидел ее папа Николай Романович, когда Русенька, измученная и похорошевшая, с большими синими кругами под глазами спустилась в своем красивом пеньюаре к завтраку.
XXII
Еще никто в доме Николая Романовича не видел его таким важным и торжественным, как в тот день. Он сидел за столом в пальто, шляпе и пил портвейн из двухсотграммового граненого стакана.
Анна Романовна, Сарра, Евгений Анатольевич, присоединившаяся к ним Руся – все они с любопытством глядели на него, ожидая хоть какой-нибудь его реплики.
Николай Романович допил стакан и вдруг, к удивлению всех, заговорил по-французски. А они и не знали, что он владеет и этим языком!
– Sortez, s’il vous plait, – процедил он сквозь зубы и прибавил, обратившись к жене: – Et vous, madame, restez, je vous prie[8].
Все вышли, кроме Анны Романовны. У ней голова задрожала от волнения, и на секунду ей помнилось, что муж ее окончательно сошел с ума и сейчас же ее изнасилует. Но дело оказалось совершенно не в этом.
– Что вы смотрите на меня, как Ленин на буржуазию? – удивился он. – Я только хотел предуведомить вас, что у нас сегодня будет обедать новый гость.
– Только и всего? – Анна Романовна не смогла скрыть разочарования. – Что же вы не дали людям доесть их куски яичницы?
– Вас это удивляет. Погодите удивляться. Имя этого человека Борис Михайлович. Фамилия Апельцин-Горчаков.
– Ну?
– Гну! – рассердился Николай Романович. – Вы не знаете этого человека, но вы его очень скоро хорошо узнаете. Он – крепыш с Урала, из города Лысьвы.
– С какого еще Урала?
– Который в Совдепии, старая вы... – Николай Романович хотел сказать грубое слово, но удержался, – старая вы моя любовь. Неужели до сих пор ничего не понятно?
8
Выйдите, пожалуйста, а вы, сударыня, останьтесь, прошу вас (франц.).