Страница 12 из 20
— Зря токмо казака на пытки отдали! Поджаривают ему пятки ордынцы. И погибает Терентий задарма!
— Хайсаки не почуяли подвоха? — спросил Хорунжий у Нечая.
— Нет! Подкрались мы утайно. Спешились, пошли за табуном ордынским. Своих коней за поводья держали. До самых кибиток добрались. Пригибались, за лошадьми прятались. Всей сотней в орду вошли. Гикнул я, взлетели на коней мы и почли рубить ордынцев. Накрошили капусты. Схватил каждый из нас по молодой хайсачке поперек седла, пошли наутек. Ермошка насмешил нас: вздернул на коня себе ордынскую дитятю-девчонку. И дед Терентий ордынку зацапал. Взяли нас вороги в клещи. Дело гиблое. Еле вырвались. Побросали бабаек, выскочили из западни. Но Ермошка свою дитятю не бросил. Добыл себе бабу. Терентия заарканил сам Мурза. Кобыла-то у Терентия старая, отставал он. Тимоха его проводил, рукой ему помахал... И слова у деда были такие:
— Прощай, Тимофей! Прощевайте, казаки!
— Но ты, Нечай, зря нас так глубоко в орду завел. Могла вся наша сотня сгинуть. Еле-еле выскочили! — покачал головой Тимофей Смеющев.
— Ничаво! — отмахнулся Нечай. — Наше дело такое! Я за Ермошку токмо сомневался. Думалось — сгинет. Но у него конь добрый!
Долго говорили о том, как зажигать степь. Охрим проявил себя знатоком:
— Степь надобно запалить в треть конного перехода. Вал страшный, высотой на два полета стрелы возникает. И катится такой огонь быстрей, чем ястреб падает. Сайгаки не могут уйти, тыщами поджариваются. Озера закипают. Болота запекаются, как пироги! Страх божий! От Яика до Китая такой огонь прокатится, все превратит в пепел.
— Однажды мы с Меркульевым сожгли так в степи двадцать тыщ татар. Но ветер вдруг повернул к нам, сбоку огонь нас обошел. Еле спаслись, — вспоминал Хорунжий.
— Когда идет огненный вал, не спастись! Огонь через реки прыгает. Вихри пламенные деревья с корнем вырывают. Верблюды к небу взлетают! — встрял на свою беду в разговор Овсей.
— Верблюды в небо, значится, взлетают? А когда твои молитвы станут в небо подниматься, Овсей? За што мы тебе кошт выделяем хлебом и вином? — спросил Микита Бугай.
— Овсей много пьет, мало молится. Потому и нет ветра нам на поджог степи! — забубнил Тихон Суедов.
— Давайте, казаки, привяжем пресвятого отца к энтой Каменной Бабе. Оголим поповскую хребтину и будем хлестать нагайками. Бить будем, пока его молитвы о ветре не долетят до бога, — мирно и благодушно предложил Герасим Добряк.
— Бить! — согласился Балбес.
— Бить! — сверкнул одним глазом Федька Монах.
— Бить! — весело крутнул шляхетский ус Матвей Москвин.
— Бить! — приговорил Дьяк, казак из отважной сотни Нечая.
— Бить! — подмигнул Панюшка Журавлев.
— Бейте! — разрешил Хорунжий.
Овсей и глазом моргнуть не успел, как его схватили крепкие руки Балды, Нечая и Тихона Суедова. Расстригу прислонили грудью к раскаленному солнцем животу Каменной Бабы, прикрутили арканом.
— Вас накажет бог, казаки! — закричал протестующе Овсей. — Поглядите, в какой охальной позе вы меня привязали к этой каменной идолице! Это, казаки, голова и тулово языческой блудницы! Вы заставили меня обнимать грешницу, Каменную Бабу! А в святом писании сказано: диакон должен быть мужем одной жены!
— А ты что? Прелюбодействовать собрался? Али жениться? — усмехнулся Хорунжий.
Тихон Суедов слишком усердно хлестнул расстригу нагайкой. Овсей завопил, начал прижиматься к Бабе, чем рассмешил казаков.
— Что ты к ней жмешься? В удовольствии оторваться не могешь? — вопрошал Бугай.
— Я слышу, как стучит сердце у этой Каменной Бабы! Тук-тук-тук! — пытался заинтересовать казаков Овсей, прикладывая ухо к идолице.
— Молись о ветре! — хлестнул бедного расстригу Добряк.
Ермошка наблюдал за дурью казаков с коня. На плече его сидела знахаркина ворона. А к спине была приторочена арканом пленная ордынка — девчонка четырех лет, не более. Жалко было Ермошке попа Овсея. Но вмешиваться в игру казаков, в разные их потехи нельзя. Прибьют!
— Лети, Кума! Сядь на Каменную Бабу и каркни: не троньте расстригу Овсея! — учил вполголоса Ермошка ворону.
Но ворона глупо вертела головой, на Ермошкины уговоры не поддавалась. Не очень вникательная. Не очень грамотейная птица. Соображения не имеет. Жалости к хорошему человеку не питает.
— Где ветер? — щелкнул опять нагайкой Герасим Добряк, обходя вокруг Каменной Бабы.
— Молюсь! Молюсь о ветре! — крутил задом Овсей. — Не мешай мне! Отыди подале, Добряк! В соседстве с таким великим грешником, как ты, молитвы не могут взлететь на небо! Братья-казаки, я бы давно вымолил у бога ветер, но мне мешает этот гнусный злодей и шкуродер!
— Отойди, Добряк! — повел булавой Хорунжий.
— О боже! — взмолился Овсей. — Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых и не стоит на пути грешных. И не сидит в собрании развратителей. И у сказано еще в девяносто третьем псалме: образумьтесь, бессмысленные люди! Когда вы будете умны, невежды? Казаки! Отвяжите меня от этой бабы. Горячите коней, грядет ветер!
Ворона взлетела с плеча Ермошки, покружилась, села на голову Каменной Бабы и закаркала:
— Ветер! Ветер! Ветер!
И не успели казаки прыгнуть на коней, как заволновались ковыли и начал нарастать сухой на восход устремленный буревей.
Хорунжий взмахнул булавой и полетели конники в разные стороны от Каменной Бабы, выстраиваясь в редкую цепь перед Урочищем. Встали на окрик друг от друга, спешились, бросили порох в ковыли и подожгли степь. Огонь пошел на Урочище. А полк Федула Скоблова запаливал торопко сухотравье, отсекая орду с севера. С юга ватаги Богудая Телегина и Антипа Комара бросали в траву огонь, завидев дым у Каменной Бабы. Разгорался степной пожар, брал в клещи орду. Казаки наблюдали за огнем, гасили кромку ползучего шаянья со своей стороны.
— Нагадала вчерась Верея Горшкова моей Устинье жить до ста лет. А мне погибель на бобах выпала. Трудно будет Устинье с тройней без меня. Тяжело прокормиться, — толкнул в бок Антип Комар Богудая Телегина.
— В бобах правды нет! Надось гадать по линиям на ладошке, по глазам. Персиянка у Емельки Рябого по руке гадает. И все иногда совпадает. Трояшек-то твоей Устинье она нагадала...
— Мы тут сурков поджариваем, а баб наших, мож, давно в полон взяли ордынцы, — вздохнул кузнец Кузьма.
— От твоей Лукерьи смрадом кузнечным воняет, ее ни один татарин не станет обнюхивать. Погребует! — беззлобно заметил Остап Сорока.
— А твоя Любава, Остап, чеснок жрет с салом каждый день. И разит от нее, как от шинкаря Соломона! — заметил Гришка Злыдень.
— Заткнись! А тось побегешь к знахарке второе ухо пришивать! — лениво отмахнулся Остап.
Зубоскалили казаки в степи об Устинье Комаровой, Лукерье Кузнечихе, Любаве Сорокиной, Степаниде Квашниной, Серафиме Рогозиной... Пакости разные о них говорили и не ведали, что лежат они мертвые рядом с Маруськой Хвостовой и Пелагеей-великаншей.
— Ежли бы ордынцы взяли в полон мою Верею и затребовали бы сто червонных выкупа... Я бы дал им два раза по сто и три коровы, штобы не возвращали! — хихикнул Лисентий Горшков.
Ехидничал писарь Лисентий про свою Верею, знать не мог, что лежит она в станице холодная, забитая до смерти Дарьей Меркульевой.
Шелом Хорунжего воинственно посверкивал в отсветах степного пожара. Дым и огонь уже скрутились в огромный вал. Казаки видели, как кувыркался в небе поднятый вихрем, обугленный сайгак. Нарастал и катился страшный оранжево-черный закрут на Урочище. Заметались ордынцы, взлетели на коней, бросили на погибель своих хайсачек и ребятишек в кибитках и понеслись в разные стороны. Но не уйти им было от погибели.
Казаки представляли, как жарится в огне орда. Горящая степь душит, обжигает, тяжело умирать в полыхающем сухотравье. А огненный вал убивает мгновенно. Сразу кожа до костей обугливается, глаза лопаются. Кони, скот, сайгаки долго лежат после такого пожара в степи вздувшиеся, поджаренные. Смрадной становится степь, мертвой.