Страница 86 из 87
— Ричард болен, Джеймс.
— Ричард? — переспросил тогда он.
А она опять опустила голову и, покраснев, едва слышно произнесла:
— Из-за одного своего проступка. Пять лет назад.
— Оттого и пьет?
— Наверно.
Она сидела все так же понурясь, каштановая голова залита светом, уже тронутая сединой, но по-прежнему прекрасная в эту минуту.
— Что же это?
— Я думаю, пусть лучше Ричард сам тебе расскажет, когда зайдет.
— Что это? — настаивал он. — Женщины?
Он видел один раз у сына в доме женское лицо в окне.
Она покачала головой. По щекам ее струились слезы.
— Я не могу тебе сказать, — ответила она все так же кротко, не поднимая головы и, однако же, противостоя ему — ведь обычно она бывала покорна. — Я обещала ему, что не скажу.
Вот именно, своими руками воспитала в сыне малодушие. Сама признала.
Назавтра, когда Ричард пришел, Джеймс потребовал у него ответа, что он такого натворил и в чем вообще дело, но парень побелел как полотно — от него, как обычно, разило спиртом — и ничего объяснять не стал, только выговорил:
— Рассказать тебе, гад? — Засмеялся своим всегдашним трусливым смешком и, заранее пряча голову в плечи, как нашкодивший пес, признался: — Да я скорее умру.
И опять этот смешок. Из-за смешка и еще из-за того, что он уже загодя поджал хвост, Джеймс его и ударил. А он посмотрел на него с ужасом, словно подтвердилось худшее его подозрение, повернулся и ушел домой. И дома напился до беспамятства — без этого ему бы духу не хватило — и повесился. Он умер, а Ария так и не рассказала, в чем он провинился, с глухим упорством держась за данное ему обещание, хотя его ведь больше не было в живых и какое уж тут обещание? Перед кем его держать? «Поздно теперь», — сказала она Джеймсу, и Джеймс понял ее так — хотя неизвестно, это ли она имела в виду, — что всегда, и даже из могилы, будет винить его в смерти сына. Конечно, будь у них время, они бы еще оба смягчились. Правда, год прошел после самоубийства, но она так и не сказала ни слова. А потом вдруг у нее оказались затвердения под мышками и под коленями. Через четыре месяца ее похоронили, и Джеймс, даже в горе своем, не мог представить себе лицо своей жены.
И вот теперь он понял. Понял, что все понимал неверно. У сына были причины не доверять ему. Выслушав признание, Джеймс все рассказал бы Салли, сгреб бы за шиворот своего великовозрастного, двадцатипятилетнего сына и заставил бы его отвечать за свои поступки. Сын знал, что так бы все и было, и мать его тоже знала, потому что всю жизнь Джеймс Пейдж о том, что такое правда, имел понятия узкие и мелочные, всю жизнь, осознал он сейчас, Джеймс Пейдж был опасным глупцом.
Чувство вины. Столько лет он носил его, бремя это согнуло его в три погибели. И вот теперь он взял его в руки, раскрыл ладони, а там — ничего нет. Он жил в затмении, точно как сказал тогда пастор. И она тоже, бедняжка Ария, сошла в могилу, отягощенная чувством вины, считая, что, заговорив тогда с Джеймсом, толкнула сына на самоубийство. И сам мальчик — Джеймс опять сердито смахнул слезу, — ведь им управлял не гнев на отца и не желание отомстить, во всяком случае, далеко не одно только такое желание. Его убило бремя вины, которое он влачил целых пять лет, вины в том, что однажды какой-то глупой или пьяной проказой — Ричарду было тогда уже двадцать лет, взрослый мужчина, каким он, должно быть, себя считал, хотя ни один семидесятидвухлетний человек не признает двадцатилетнего паренька взрослым, — он по неразумению насмерть напугал своего дядю, и, как всегда струсив (ведь его всю жизнь пороли, наказывали, стращали и называли трусом — Джеймс теперь все это понял, у него открылись глаза), не остался с ним, и даже не крикнул на помощь тетку, тем самым оправдав то представление о нем, которое составил себе Джеймс Пейдж, а вернее, оба они, и Джеймс и Ария, и даже малютка Джинни — они все были в заговоре против него, — и малодушно сбежал. Темные люди, и он, Джеймс, хуже всех. Он тогда молил бога о каре, и бог его жестоко покарал, покарал задолго до его молитвы.
По лицу старика струились слезы, но то, что он сейчас чувствовал, было, пожалуй, не горем, а постижением, ибо он постиг своих близких как бы изнутри и осознал непоправимость утраты. Он еще раз утер слезы, прямо рукавом. А когда он опять смог видеть, оказалось, что Джинни смотрит на него. Сознание к ней вернулось.
— Па, — сказала она и попыталась было встать с кушетки, но не смогла. — Тебе нехорошо?
— Джинни, тебе лучше! — обрадовался он.
Она еще раз попробовала подняться — Дикки отодвинулся, — и на мгновение взгляд ее опять затуманился, но тут же снова прояснился. Двумя пальцами прикоснувшись к рубцу над глазом, она недоуменно спросила:
— А что случилось?
— Ничего страшного, — ответил Джеймс, подходя. — Ящик с яблоками на тебя свалился.
— Тетя Салли устроила западню для дедушки, — с готовностью пояснил Дикки и сразу же покосился на Джеймса: не сказал ли лишнего?
— И ты в нее попалась, — добавил Джеймс.
Вошли Льюис и тетя Салли и обрадовались, увидя, что к ней окончательно вернулся рассудок.
— Джинни, бедняжка ты моя! — бросилась к ней Салли.
— Как я странно себя чувствую, — сказала Джинни. Она огляделась. — Никто не видел мои сигареты?
— Они у меня, — ответил Льюис.
— Слава богу! Кинь-ка мне одну, ладно, миленький?
— Нет, — ответил он, глядя мимо нее на стену.
— Что?
— Ты бросила курить.
Она изумленно посмотрела на него — Салли тоже, — и какой-то миг казалось, что на Джинни снова нашло оцепенение. Но потом она язвительно спросила:
— А кто вы такой, Льюис Хикс, скажите на милость?
— Неважно, — ответил он. — Ты бросила.
— Да что же это? — возмутилась Джинни. — У нас свободная страна или нет?
Льюис перевел взгляд на другую стену.
— Нет, — ответил он.
7
ВТОРЖЕНИЕ
На пчельнике, когда Джеймс кончал дело, начатое утром: выбирал последний мед, доставал соты с утолщениями, означавшими, что там заложена матка — ей только дай вылупиться, пол-улья займет, — ставил сахарную воду и запечатывал летки, — у него произошла странная встреча. Он работал как бы в полусне, дробовик оставил в стороне, прислонив у крайнего улья, руки двигались сами собой, а мысль опять упивалась горечью и сладостью обретенных воспоминаний. Началось все с трутня: увидел трутня — и вспомнил, как, бывало, давал маленьким Ричарду и Джинни этих пчелок поиграть, трутни ведь не жалятся, и жизнь у них все равно короткая. И ему ясно представились Ричард и Джинни в детстве — у них обоих волосы были как у матери — светлые-светлые. Разглядывая в памяти обоих своих детей — второй его сын тогда еще не родился, — он от них незаметно перешел к другому образу, к еще одному воспоминанию о жене.
Он заехал за нею на своей двуколке. Было солнечно-солнечно. Тогда он еще и не помышлял о женитьбе, ему не на что было бы содержать семью: на ферме хозяйничал отец, вернее, отец вместе с дядей. А если б и помыслил, то, наверно, не Арию назвал бы, спроси у него кто-нибудь имя избранницы. Она была его веселой, доброй приятельницей — девушка из хорошей семьи, гораздо образованней, богаче его. И сделать ей предложение он бы никогда в жизни не смог иначе, чем это у него вышло. Она выбежала к нему улыбающаяся, радуясь встрече, как она всегда радовалась, встречаясь с ним — удивительно, до чего им всю жизнь хорошо было вместе, хотя, конечно, размолвки между ними тоже бывали, большей частью, как понимал он теперь, из-за его новоанглийского заносчивого трудолюбия, из-за его жадности, из-за нежелания остановиться и просто посмотреть вокруг, как вон посмотрел Эд Томас, остановиться и поиграть, — и он бросил вожжи через оглоблю и спрыгнул, чтобы подсадить ее в двуколку. А она вдруг остановилась в трех шагах от колеса и сказала: «Джеймс Пейдж, у тебя сейчас такой смешной вид! Признавайся, о чем ты думал?» И тогда, не успев опомниться, только по своей варварской привычке к абсолютной честности, он ответил (и ему показалось, будто это солнце над головой произнесло или сам господь бог, приманивающий его счастьем): «Я думал, что хорошо бы нам пожениться». Она склонила голову к плечу, улыбнулась, на щеках заиграли ямочки. И сказала: «Давай». Они поженились через три года.