Страница 3 из 27
Так мне тогда казалось. Хотя цифры я тоже выучила. Выучила, считая монеты. Хорошие монеты мы, разумеется, оставляли себе. Фальшивые слишком блестят, и их требуется натереть ваксой и жиром, прежде чем пускать дальше. Этому я тоже научилась. Шелк и лен нужно было умело постирать и погладить, чтобы вещи выглядели как новые. Драгоценности я оттирала до блеска обычным уксусом. На серебряной посуде мы ели, но лишь один-единственный раз, потому что на ней были вензеля и клейма, и после такого ужина мистер Иббз всегда собирал кубки и чаши и переплавлял их в слитки. То же он проделывал и с золотыми и оловянными вещами. Он не рисковал, в этом и было главное его достоинство. Вещи, попадавшие в нашу кухню в одном обличье, покидали ее преображенными до неузнаваемости. И хотя поступали они с парадного хода, со стороны Лэнт-стрит, — уходили от нас совсем другим путем: с черного хода. Улицы там никакой не было. Был лишь узкий крытый проход и тесный темный дворик. Когда попадаешь туда, кажется, что ты в западне. Однако выход был, надо только знать, где искать. Оттуда можно было выбраться в тесный проулок, а затем — на извилистую мрачную улочку на задворках, за которой виднелись арки железной дороги. Под одной из этих арок — сейчас уж не помню под какой — начиналась еще одна темная улочка, по ней, если вам нужно незаметно смыться, можно в два счета пробраться к реке. Несколько наших знакомых держали там лодки. На этих кривых улочках вообще жили сплошь свои люди — скажем, племянники мистера Иббза, которых я называла кузенами. С ними мы и сплавляли дальше по всему Лондону покражу, попадавшую к нам в кухню. Мы вообще могли сплавить что угодно, причем вы и глазом бы не успели моргнуть, честно. Могли даже лед перепродать в августовскую теплынь — он бы и подтаять не успел. Даже солнечный свет в погожий день с легкостью бы перепродали — у мистера Иббза и на него нашлись бы покупатели.
Короче говоря, почти все, попадая в наш дом, выносилось с черного хода, причем молниеносно. И только одно застряло надолго, не примешавшись к общему потоку уплывающих с черного хода вещей, — то, чему мистер Иббз и миссис Саксби, похоже, не хотели давать цену.
Я говорю, разумеется, о себе.
И за это надо бы поблагодарить мою мать. С ней связана трагическая история. Она явилась на Лэнт-стрит под вечер, было это в 1844 году. Пришла она «тяжелая тобой, милая девочка», как говаривала миссис Саксби, — поначалу я это понимала так, будто моя мать принесла меня к ним то ли завернутую в тряпицу, то ли в потайном кармане под широкими юбками, то ли зашитую в подкладке пальто. Потому что я знала: она была воровка. «И какая воровка! — закатывала, бывало, глаза миссис Саксби. — Отчаянная! И притом красавица!»
«Правда, миссис Саксби? Блондинка?»
«Светлее тебя, худенькая, совсем как ты, лицо такое тонкое и бледное, как бумажка. Мы отвели ее наверх. Никто, кроме меня и мистера Иббза, не знал, что она здесь: так она сама хотела. Сказала, что за ней охотятся полицейские, аж четыре отряда, и если найдут, то повесят. За что? За воровство. Но я думаю, дело обстояло гораздо хуже. Она была тверда как кремень, потому что когда рожала тебя, то ни разу даже не пикнула, ни слезинки не выдавила. Только глянула на тебя, поцеловала в маковку, а потом дала мне шесть фунтов за то, чтобы я подержала тебя здесь, — все монетки золотые, и ни одна не фальшивая. Сказала, что ей нужно доделать одно дело — и тогда, мол, она разбогатеет. Собиралась вернуться за тобой, как только заметет следы...»
Так преподносила мою историю миссис Саксби, и каждый раз в конце рассказа голос ее становился глухим и в нем появлялись дрожащие нотки, а на глаза наворачивались слезы. Потому что она ждала мою мать, а та все не приходила. Зато вскоре кто-то принес плохую весть. Дело, сулившее матери обогащение, обернулось против нее. Какой-то мужчина, пытавшийся спасти свои ценности, был заколот. Ножом моей матери. Ее дружок донес на нее. И полиция ее поймала. Месяц мать просидела в тюрьме. А потом ее повесили.
Повесили как убийцу, на крыше городской тюрьмы. Миссис Саксби смотрела на казнь из окна той комнаты, где я появилась на свет.
Отсюда очень красивый вид — говорят, самый красивый во всем южном Лондоне. Люди даже платили нам, только чтобы поглядеть из этого оконца в день казни. Все другие девчонки визжали, когда дверца люка с треском падала, я же — никогда. Ни разу даже не вздрогнула и не зажмурилась.
— Это Сьюзен Триндер, — шептали, бывало, кивая на меня. — У нее мать повесили за убийство. Видите, какая храбрая!
Мне нравилось, когда так говорили. Кому бы не понравилось? Но дело в том — и теперь мне не стыдно в этом признаться, — что храброй я не была. Потому что храбрый человек в подобном случае должен побороть в себе скорбь. А как я могла скорбеть о ком-то, кого совсем не знала? Конечно, жаль, что моя мать кончила дни на виселице, но раз уж ей пришлось быть повешенной, то я была рада по крайней мере, что за такое стоящее дело, как убийство скряги, дрожащего над серебром, а не за что-то мерзкое, вроде задушенного младенца. А еще я думала: жаль, конечно, что она оставила меня сиротой, но ведь у многих девочек, с которыми я зналась, были матери пьяницы или полоумные: дочери с ними не ладили и говорили о них с ненавистью. По мне, лучше уж мертвая мать, чем такая!
По мне, лучше уж миссис Саксби! Гораздо лучше. Ей заплатили за то, чтобы я пожила у нее месяц, а она продержала меня аж семнадцать лет! Если это не любовь, то тогда уж и не знаю... Она ведь могла сплавить меня в приют. Могла оставить орать в колыбельке до посинения. Но ничего этого она не сделала, а, напротив, так мною дорожила, что не пускала на воровство — чтобы полицейские не сцапали. И спать укладывала в свою собственную постель. И мыла мне волосы уксусом. Обращалась со мной, словно я сокровище какое, ну, там, бриллианты.
А я вовсе не была ни бриллиантом, ни даже жемчужиной. Волосы мои в конце концов стали обычные, как у всех. Лицо тоже — ничего особенного. Я умела открыть нехитрый замок, выточить к нему ключ. Могла, бросив монетку, определить по звуку, настоящая она или нет. Но это каждый сумеет, если научить. Рядом со мной были и другие дети — они появлялись, какое-то время жили в нашем доме, потом за кем-то из них приходили родные мамаши, кому-то подыскивали новых родителей, а некоторые просто умирали. Разумеется, за мной никто не пришел, я не умерла, вместо этого все росла и наконец выросла и могла сама ходить между колыбельками с бутылкой джина и серебряной ложечкой. Мистер Иббз, я заметила, стал посматривать на меня как-то по-новому, с интересом (будто оценил наконец, что я за товар такой, и диву давался, как это я так надолго у них задержалась и кому бы теперь меня повыгоднее продать). Но когда кто-нибудь вдруг заводил разговор о дурной крови, что, мол, кровь людская не водица, миссис Саксби хмурилась.
— Иди ко мне, моя девочка, — говорила она тогда. — Дай-ка на тебя поглядеть.
И принималась гладить меня по головке, разворачивала к себе мое лицо и смотрела долгим задумчивым взглядом.
— Вылитая покойница, ну как живая, — принималась она вспоминать. — Вот такими же глазами смотрела она на меня в ту ночь. Думала, вернется за тобой — и будет тебе богатство. Но кто же знал, кто же знал?.. Так она и не вернулась, горемычная... Но богатство твое все еще ждет тебя... Твое богатство, Сью, ну и наше заодно...
Так говорила она, и не раз. Когда была не в духе и тяжко вздыхала, когда вставала от колыбельки, со стоном потирая поясницу, она находила взглядом меня, и морщины забот исчезали с ее лица, как будто мое присутствие служило ей утешением.
«Зато у нас есть Сью, — словно бы говорил ее взгляд. — Пусть нам сейчас нелегко. Но вот — Сью. Она-то нас и выручит».
Что ж, пусть себе думает что хочет, хотя у меня на этот счет были другие соображения. Я краем уха слышала, что у нее когда-то давным-давно был свой ребеночек — девочка, она родилась мертвой. И мне казалось, что именно это личико, личико умершей девочки, она видит, когда глядит на меня этим своим отрешенным взглядом. При мысли об этом мне порой становилось не по себе, потому что, согласитесь, довольно неприятно, что в тебе любят на самом деле не тебя, а кого-то совсем чужого, незнакомого...