Страница 8 из 11
Слов не разобрать, голос только.
– Теть Оль, а давайте спустимся? – Ксюха схватила за руку.
– Куда?
– Ну туда. К озеру и назад. Мы быстренько... только погулять. Мне вообще гулять полезно, днем жарко, днем я не могу, а сейчас в самый раз.
– Ночь ведь, опасно.
– Чего опасно? Тут же поселок, охрана, и вообще мы Вадика с собой возьмем. Ну пожа-а-алуйста, теть Оль!
Ольге и самой было интересно, именно поэтому она легко позволила себя уговорить. Вадик к идее отнесся без должного оптимизма, но и возражать, как опасалась Ольга, не стал. Собрались быстро, вышли за ворота – Ксюха впереди, вцепилась в руку, страшно ей, но виду не подаст, бодренько в туман шагает, волочет за собой. И Ольга идет, пытаясь запомнить дорогу. Бесполезное занятие, мгла все изменила, перевернула, смешала краски и запахи, превратив окружающий мир если не в сказку, то уж точно в чью-то фантазию.
– Красиво-то как, – протянула Ксюха, озираясь. – Туда идем.
Она сошла с тропинки и пошла прямо по лугу, Ольге ничего не оставалось, кроме как следовать за племянницей. Высокая трава, роса, мигом промочившая льняные брюки, тишина, воцарившаяся вдруг, настороженная, опасная, и редкие звуки, ее нарушающие: Ксюхино сопение, ровное, спокойное дыхание Вадика, посвистывание пичуги, женский голос, который вроде и далеко, но как бы и совсем рядом.
– Ксюша, может, домой? – робко предложила Ольга, которой стало совсем не по себе. Ксюха лишь упрямо мотнула головой и потянула за руку.
Озеро близко, воздух сырой и холодный. Тропа. Туман.
– Ой... – Ксюха вдруг остановилась. – Ой, мамочки...
Она стояла, смотрела куда-то под ноги, но куда – Ольге не видно, нужно обойти, но прежде чем она успела сделать это, Вадик решительно отодвинул в сторону и Ольгу, и Ксюху, склонился – и снова не разобрать, над чем – темное и большое, расплывчатое, полускрытое дымкой тумана, – и долго возился. Ксюша рядом громко икала, пальцы ее, сжимавшие запястье, дрожали.
– Вы, это, идемте, – сказал Вадик, подымаясь. Только теперь Ольга поняла, что лежало на дорожке – человек. Пьяный, наверное. Ну, конечно, пьяный, деревня-то рядом, а в деревне все пьют. И сегодня там что-то вышло, сосед рассказывал, не Ольге, конечно, так кому-то, но громко и возмущенно, вот и услышала.
– Идем, идем, нечего тут топтать. – Вадик решительно подтолкнул женщин. – В дом...
– А он? – Ксюха указала на тело. – Он замерзнет. И простудится.
– Уже не простудится.
Вадик зачем-то вытер руки о траву и, серьезнее, тише, сказал:
– В дом. Нечего вам тут светиться, скажу, что один гулял. Вы обе из дома не выходили. Книжки читали, кино смотрели, ну не знаю, придумайте, ясно?
Ничего не ясно, но Ольга кивнула. Сейчас ей было очень-очень страшно, она до обморока боялась мертвецов, а ведь ясно – человек, лежавший на тропинке, мертв.
Кошмар какой!
Где-то совсем-совсем рядом женский голос выводил смутно знакомую мелодию.
– Ох и жути-то, жути было! – шепчет Егорка, к боку прижимаясь. Тулуп на себя тянет, хотя лето на дворе, жарень, а Микитке холодно. Третий день пошел, как он очнулся, и неделя с того, как заболел. Но про болезнь Микитка мало знает. Ну что в овине его нашли, что поначалу за мертвого приняли и уж думали, как хоронить-то, а он застонал и заговорил, только так, что ни словечка не понятно.
Что дядька испужался и на Фимку кричал: дескать, люди скажут – извели сироту, а та в ответ голосила, даже еврейчику дюжину яиц куриных понесла, чтоб придумал, как Микитку излечить. А еврей с полмешка муки затребовал и сбавлять не хотел. Тогда Фимка в церкву с Сабонихами съездила и свечку поставила. Видать, помогло, раз очнулся Микитка...
Правда, ослаб крепко и мерз все время. Вынесет его Нюрка во двор, на самый солнцепек посадит, а он в ознобе колотится. Ну да ничего, жив – и ладно.
– А мамка моя тебя киселем поила. И мне дала. – Егорка больше не знает, о чем говорить, и замолкает, сунувши в рот сухую рыбешку. Сам словил, сам на солнце высушил, сам и грызет, Микитке не предлагает. Ну и не очень-то хочется рыбы. Вот поправится Микитка, найдет Якова Брюса, колдуна, попросится к нему в ученики и станет сам колдуном. Тогда ему не ершей да красноперок сушеных – осетров на блюдах золотых подавать будут и просить, чтоб откушал.
– И Малашка приходила, коров пригоняла, но ее Фимка во двор не пустила. Ведьма она.
– Малашка?
– А то, я ж сказывал.
– Нет, не ведьма, – это Микитка теперь точно сказать мог: не было в Малашке того самого, грозового, серого цвета, что о чародейском даре говорит.
– А от и ведьма! – пискнул Егорка, пихая острым локтем. – Я сам видел, как она ворожила! Костер расклала и черную ворону жгла. Та сгорела, ну прям в руках ейных, а потом раз – и из огня живехонькой выскочила!
Врет. И весь лиловым цветом полыхает, оттого что сильно ему хочется, чтоб Микитка во вранье это поверил.
– А еще... еще... еще я царь-щуку видел! Вот! Вынырнула ко мне и говорит... – Егорка спрятал рыбину в рукав тулупа, зажал рот ладонью и глухим, страшным голосом произнес: – Почто, Егор, ты детей моих в сети ловишь?
– А ты?
– А я и говорю, сами попадаются. А она мне: отпускай. Тоже хитрая, за здорово живешь взять и отпустить. Перстень сторговал.
Нет в Кирмень-озере царь-щуки – дева золотоволосая, водяница там обитает. В доме ее ковер из ила зеленого, жемчуг да серебро живое, рыбье; в сердце ее – холод вечный; в душе ее... а нету у водяницы души.
– И где твой перстень? – разозлился вдруг Микитка. – Покажь!
– Еще чего. Его не можно показывать, вмиг пропадет.
– Врешь ты все.
– Я?
– Ты. Врун и трепло!
Егорка заревел, громко, трубно, и слезы из глаз сыпанули, и сопли из носу потекли, а он знай размазывает и голосит все громче. На голос его мигом Фимка прилетела, принялась утешать, гладить, сахарного петушка обещая, какового дядька непременно с ярмарки привезет. А Микитке кулаком погрозила.
– Ох и ирод же, – сказала она. – Слазь с печи. Раз биться горазд, то и работать сможешь.
Микитка и слез. И вот же странность, былая слабость, которой он три дня мучился, исчезла: тело было ленивым, как после бани, но послушным.
Фимка, смеривши опасливым взглядом, велела:
– Иди, пусть тебе Нюрка молока нальет. А потом кур загони и коров с поля забери, нечего этой ведьме тута ходить.
Не ведьма она, только вот про то молчать надобно – не поверят. Вышедши за ворота, Микитка первым делом снял с шеи крестик нательный, матушкой подаренный, в Новгороде освященный, и, в тряпицу замотав, в карман сунул. Так-то оно лучше: и надежней, и шкуру не жжет.
Гудело Погарье, летела от дома к дому новость, обрастая слухами да пересказами. Выла Машка, оставшаяся вдовою, рыдали дети, вздыхали бабы, шепотом вознося молитвы, что Гришку прибрали, а не Ваньку, Кузьму, Сергея... Хмурились мужики, дымили папиросы, одна от другой прикуривая, поглядывали в сторону дач, вспоминали вчерашнюю историю.
И шептались, говорили, поминали имена, казалось бы, забытые и похороненные, крестились да вспоминали о церкви и свечах и тут же открещивались, уговаривая себя же, что это, новое, убийство к старым отношения не имеет.
Ведь не утонул же Гришка Кушаков.
Больше всего народу собралось у магазина, и Клавка, непривычно тихая, задумчивая, без возражений писала покупки на листок и только время от времени ласково спрашивала про деньги.
Ближе к обеду в магазин заглянул Степаныч, одетый по форме, строгий, обеспокоенный.
– Квасу дай. Холодного, – велел он, озираясь. Люди притихли, уставились ожидающе – чего скажет. Нашел ли? Конечно, нашел, Степаныч, он – мужик серьезный, доверием общественным облеченный. Только вот тянет чего-то, не торопится радовать новостями.