Страница 2 из 2
— Один пример, господа, — воскликнул он, — разрешите один только маленький пример! Какого вы мнения о тех господчиках в шелковых фуражках, которые промышляют на бульварах небезызвестным вам ремеслом и этим живут?
Сотрапезники брезгливо поморщились.
— Так вот, господа, всего сто лет тому назад считалось вполне принятым, чтобы элегантный дворянин, щепетильный в вопросах чести, имеющий в качестве... подруги... «прекрасную и добродетельную даму благородного рода», жил на ее счет и даже окончательно разорил ее. Находили, что это очень милая шутка. Итак, мы видим, что нравственные принципы вовсе не столь незыблемы и... следовательно...
Господин Пердри, явно смущенный, остановил его:
— Вы подрываете основы общества, господин Рад. Необходимо иметь принципы. Так, например, в политике господин де Сомбретер — легитимист, господин Валлен — орлеанист, а мы с господином Патиссо — республиканцы; у всех нас самые различные принципы — не так ли? — а между тем мы все прекрасно уживаемся друг с другом именно потому, что они у нас имеются.
— Да ведь и у меня есть принципы, господа, и даже очень твердые.
Господин Патиссо поднял голову и холодно сказал:
— Я был бы счастлив их узнать.
Господин Рад не заставил себя упрашивать.
— Вот они:
Первый принцип: единовластие — чудовищно.
Второй принцип: ограничение избирательного права — несправедливо.
Третий принцип: всеобщее избирательное право — бессмысленно.
Действительно, отдать миллионы людей, избранные умы, ученых, даже гениев во власть прихоти и самодурства какого-нибудь человека, который в минуту веселья, безумия, опьянения или страсти не задумается всем пожертвовать ради своей прихоти, который расточит богатства страны, накопленные общим трудом, пошлет тысячи людей на убой на поле сражения и так далее, — мне лично, для моего простого ума, представляется чудовищным абсурдом.
Но если признать за страной право на самоуправление, то отстранять часть граждан от участия в управлении делами под каким-нибудь всегда спорным предлогом — это такая вопиющая несправедливость, о которой, мне кажется, не приходится и спорить.
Остается всеобщее избирательное право. Вы, вероятно, согласитесь со мной, что гениальные люди встречаются редко, не правда ли? Но будем щедры и допустим, что во Франции их имеется сейчас человек пять. Прибавим, с такой же щедростью, двести высокоталантливых людей, тысячу других, тоже талантливых, каждый в своей области, и десять тысяч человек, так или иначе выдающихся. Вот вам генеральный штаб в одиннадцать тысяч двести пять умов. За ним идет армия посредственностей, за которой следует вся масса дурачья. А так как посредственности и дураки всегда составляют огромное большинство, то немыслимо представить, чтобы они могли избрать разумное правительство.
Справедливости ради добавлю, что если логически рассуждать, всеобщее избирательное право представляется мне единственным приемлемым принципом, но он едва ли осуществим, и вот почему.
Привлечь к управлению все живые силы страны, так, чтобы в нем были представлены все интересы и учтены все права, —— это идеал. Но он утопичен, потому что единственная сила, поддающаяся нашему измерению, — это именно та, с которой меньше всего следовало бы считаться: бессмысленная сила большинства. По вашему методу невежественное большинство всегда будет превалировать над гением, над наукой, над всеми накопленными знаниями, над богатством, над промышленностью и так далее и так далее. Если бы вы смогли обеспечить члену Института десять тысяч голосов против одного, поданного за тряпичника, сто голосов крупному землевладельцу против десяти голосов за его фермера, то вы приблизительно уравновесили бы силы и получили бы национальное представительство, действительно отражающее силы нации. Но не думаю, чтобы вам это удалось.
Вот мои выводы:
В прежнее время лица, не имеющие определенной профессии, становились фотографами; в наши дни они становятся депутатами. Власть, организованная на таких началах, всегда будет поражена бессилием, она будет так же неспособна творить зло, как и творить добро, а тиран, если он глуп, может причинить очень много зла, если же он умен (что встречается крайне редко), — сделать очень много добра.
Я не стою ни за одну из этих форм правления; я анархист, то есть сторонник самой незаметной, самой неощутимой власти, самой либеральной, в широком смысле этого слова, и в то же время я революционер, то есть вечный враг той власти, которая порочна по самой своей сути. Вот и все.
Крики негодования раздались за столом, и присутствующие — легитимист, орлеанист, республиканцы поневоле — пришли в ярость. Особенно был вне себя г-н Патиссо. Обернувшись к г-ну Раду, он спросил:
— Значит, вы ни во что не верите, сударь?
Тот просто ответил:
— Ни во что, сударь.
Общее возмущение помешало г-ну Раду продолжать, и г-н Пердри начальственным тоном прекратил спор:
— Довольно, господа, прошу вас! Каждый из нас имеет свои взгляды, — не так ли? — и никто не собирается их менять.
Все признали справедливость этого замечания. Но г-н Рад, неукротимый, как всегда, решил оставить за собой последнее слово.
— И все же, — сказал он, — у меня есть свой нравственный принцип, очень простой и легко применимый; он может быть выражен одной фразой: «Не делай другим того, чего не хочешь, чтобы делали тебе». Попробуйте-ка опровергнуть его, между тем как я берусь тремя доводами разбить самый священный из ваших принципов.
На этот раз никто не стал возражать. Но вечером, возвращаясь парами домой, каждый говорил своему спутнику:
— Право же, господин Рад заходит слишком далеко. Он сокрушает все. Назначить бы его помощником директора в Шарантон[1]!
1
Шарантон — местечко Шарантон ле Пон в окрестностях Парижа, известное главным образом больницей для умалишенных; часто, как и в данном случае, употребляется в значении сумасшедшего дома.