Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 58

— Я удивлен комментариями вашей прессы к моей речи в Женеве. Мне приписывают поддержку французского плана, в то время как я…

— Ах, оставьте это, господин Литвинов. Я вас не упрекаю. Эта пресса… Если бы мы обращали на нее внимание… Нейрат сделал паузу и лукаво посмотрел на Литвинова, явно намекая на исключительно злой тон вестей из Германии в советской прессе. Но Литвинова иронией прошибить было трудно, и он тут же перевел разговор на другое:

— Хотите анекдотический случай? Содержатель карусели под Парижем перемалевал бравого царского кавалергарда в красноармейца… И нет отбою от желающих сняться в обнимку с красным русским…

— Я отплачу вам той же монетой, — рассмеялся в тон Нейрат. — Фюрер тоже не отказался бы сняться на фото у этого вашего карусельщика. Речи речами, но он умеет проводить различие между коммунизмом и вашим государством. Такого же мнения, между прочим, и Гинденбург. Литвинов сразу посерьезнел и подобрался:

— Мы этого не видим. Папен предлагал Эррио общую платформу для борьбы с коммунизмом в Германии и на востоке Европы… Эррио сам говорил мне об этом.





— Но это же, между нами, пустая болтовня. Возможно вы упускаете из виду, что есть определенные промышленные группы во Франции и в Германии, которые давно помешались на планах англо-франко-германского союза по производству угля, железа и стали. Это давняя навязчивая идея, например, Арнольда Рехберга еще со времен Версальского диктата.

— Только навязчивая идея?

— Уверен. И дело даже не в грузе прошлой истории. Франция просто малоинтересна для нас как партнер. Ее звезда закатывается, в то время как ваша… Литвинов тяжело помолчал, а Нейрат всплеснул руками, словно о чем-то вспомнив, и наоборот оживился:

— Хочу вас предупредить… Рейхсканцлер, возможно, перед выборами будет в своих речах резок по отношению к вам, но это, увы, реальности предвыборной тактики. Как только будет созван рейхстаг, фюрер сделает декларацию в дружественном для вас духе. Дело в том, читатель, что на 5 марта 1933 года были назначены внеочередные парламентские выборы. Гитлер хотел закрепить свою победу и закрепил ее (получив 288 мест в рейхстаге вместо имевшихся 196). Литвинов все это понимал, но опять отмолчался. Зато вернувшись в Москву, тут же дал указание: «На любой выпад Гитлера реагировать немедленно и официально». И реагировали! «БОЛЬШОЙ друг СССР» Эдуард Эррио был человеком неглупым. Да и неплохим. Он любил свою Францию и естественно, хотел для нее мира и спокойствия. Эррио не любил коммунистов, но мыслил трезво. Он считал, что его милая старая Галлия может спать спокойно только тогда, когда она будет прикрыта щитом советско-французского союза. Да, Эдуард Эррио известен у нас тем, что став премьером и одновременно министром иностранных дел, он в 1924 году установил дипломатические отношения с СССР. Но для Франции этот акт был в перспективе намного нужнее, чем нам. Именно так! Вот что посол Франции в СССР Жан Эрбетт писал своему министру еще 24 октября 1925 года: «Вы открыли дверь, через которую должна пройти Франция, чтобы избежать смертельной опасности для своей целостности и независимости. Наше спасение лишь в том, чтобы установить и поддерживать с возрождающейся сейчас Россией такие отношения, которые исключили бы (вдумайся, читатель! — С.К.) русско-германское сотрудничество против Франции и против друзей Франции». Тогда у руля НКИДа стоял еще Чичерин. Через десять лет, при наркоме иностранных дел Литвинове, друге Эррио, эта программа станет реальностью! Были подписаны советско-польский и советско-французский пакты о ненападении, а с премьером Чехословакии Бенешем — даже договор о взаимной помощи. Кто бы и что там ни говорил, эти документы практически не укрепляли безопасность СССР. Зато реально ослабляли европейские позиции Германии. Эррио и Эрбетт могли быть довольны. Они-то «соль» европейской ситуации понимали великолепно, и Эрбетт не стеснялся откровенно писать Эррио: «Мы являемся континентальной нацией и не можем жить свободными, если на континенте не существует равновесия. Однако равновесие станет невозможным в тот день, когда Германия и Россия, обе возродившиеся, окажутся на одной и той же чаше весов». Для французов-то здесь все сказано, может, и верно. Давний враг галла — пруссак, «бош». Поэтому любой союз России с Францией рано или поздно должен обернуться союзом против Германии. Это понимал Эррио, этого не мог не понимать Литвинов. И к тому же они хорошо понимали друг друга. Эррио пользовался каждым случаем, чтобы посеять взаимные подозрения, еще лучше — взаимное недоверие, и еще лучше — вражду между Германией и СССР. Старый галл понимал, что приход «антиверсальца № 1» Гитлера к власти — дело месяцев. И поэтому Эррио хлопочет о пакте с нами. Но при этом просто шантажирует своего «друга» Литвинова ультиматумом: мол, торгового соглашения без пакта подписывать не будем. Полпред СССР во Франции Розенберг в панике, хотя Эррио всего лишь блефовал. Пакт французы подписали через неделю, а торговое соглашение — через год. Не успел Гитлер обмять канцлерское кресло, а Эррио 9 февраля уже заявляет: «Я придаю большое значение сближению французской и советской демократий для борьбы с фашизмом». И аплодисменты французов сливались с радостной вестью об этом заявлении, сообщаемой Марселем Израилевичем Розенбергом в НКИД СССР. А чему радоваться-то было? Антисоветско-антигерманской провокации Эррио? Провокации в чистом виде. Но радовались потому, что и Литвинов-то не хотел даже самого выгодного для нас союза с Германией. Никакие государственные интересы не могли заслонить от бывшего местечкового еврея Валлаха той непреложной истины, что в Германии пришел к власти режим, органически враждебный еврейству. Нацизм мог быть сколько угодно лояльным к СССР, мог быть исключительно важен для СССР экономически — это не имело для Валлаха никакого значения. Союза с Гитлером, даже если он был жизненно необходим СССР, Баллах допустить, повторяю, не мог. Внутри страны он в таких настроениях был далеко не одинок. На будущий разрыв с Германией, на охлаждение отношений с ней работали тогда в СССР многие по мере сил и уровню власти. Очень характерна в этом смысле провокация Карла Радека, проведенная в типичном для него стиле — иезуитски, блестяще и изящно. Летом 1933-го Радек был с визитом в Польше и посещал новый польский порт Гдыню. Гдыня относилась к приметам версальской системы: ею, построенной впритык к Данцигу, заканчивался «польский коридор» к Балтике. И вот там, расписываясь в книге почетных посетителей, хитрый Карл счел возможным написать: «Море связывает Польшу и СССР»… Безобидная, вроде бы, фраза. И географически точная. Но узнав о ней, немцы тут же взвились. И было отчего! До поражения Германии в Первой мировой войне никакого «моря» у поляков не было уже несколько веков. Появилось оно у Польши только благодаря тому, что Антанта в Версале рассекла тело Германии незаживающим разрезом «польского коридора». Да и сама-то Польша появилась благодаря победе США и Антанты в Первой мировой войне и Версалю. То есть тому фактору, даже косвенное упоминание о котором способно было вывести из себя любого немца. Что уж говорить о Гитлере! Фраза Радека убивала трех зайцев сразу! Во-первых, в устах пусть и полуопального, но крупного советского деятеля тонкий намек на коридор и Версаль автоматически вызывал раздражение у немцев вообще, и у Гитлера в особенности. Во-вторых, это можно было понять так, что в СССР вместо прежнего категорического осуждения Версаля начинают его одобрять. И наконец, в-третьих, «невинную» фразу Радека легко было расценить и как обещание поддержки Польше в отклонении очень возможных будущих шагов Германии для решения проблемы коридора и Данцига. Ничего не скажешь — хоть и был Радек чистейшим сукиным сыном, но голову на плечах имел не зря… И поступал он так несомненно по злому умыслу. У него была ведь одна специализация: факельщик мировой революции. А что же Литвинов? Допустим, он не злоумышлял, а шел за велением инстинкта «крови». Гитлер был действительно очень резок в оценке еврейства, а теперь обретал власть в крупнейшей европейской державе. Наркома Литвинова это должно было волновать постольку, поскольку могло повредить, прежде всего, экономическим связям Германии с СССР. Но пока расовая политика фюрера оставалась чисто внутренним делом немцев, советской экономике от того было ни холодно, ни жарко. Не афишируя такого подхода, Сталин и Молотов его все же придерживались. Но мог ли быть равнодушным Меер Валлах? Наверное, нет. Что ж, тогда можно говорить о трагическом раздвоении личности. Но тогда надо было уходить с поста наркома. Литвинов же оставался и все более заводил нашу внешнюю политику в болото. Впереди были годы настойчивого «развода» СССР и рейха, годы бесплодной возни с мертворожденной идеей «коллективной безопасности» в союзе с Францией, Англией и их ничего не значащими европейскими сателлитами Чехословакией и Польшей. Так и не возникший союз с Антантой результатов не имел. Разве что окончательно прояснился гнусный антисоветизм Европы. Что касается «развода» с немцами, то тут результат мог оказаться серьезнее — ВОЙНА. Эррио неутомимо — устно и печатно — вбивал клин между рейхом и СССР и пытался пришвартовать нас к Франции. Что ж, он поступал не очень-то красиво, зато как патриот. Понятно — патриот Франции. Литвинов же, все более подыгрывая ему, поступал уже как государственный преступник. Но все нити от внешней политики СССР были пока в руках у него. На первый взгляд, Литвинов проводил политику активную. Только что это была за активность?! Сколько было положено сил на заключение ряда одних только франко-советских договоров! А гарантировали они нашу безопасность хотя бы на сантим? Как показало будущее, французы не захотели сражаться даже за собственную милую Францию! Так неужели они стали бы сражаться с немцами за СССР? Конечно же нет. Не было оснований бояться и обратного, то есть такого союза Франции и Германии, когда французы пошли бы войной на нас. Этого «киселя» они уже вволю нахлебались в Одессе в 1919 году во время интервенции. Нет уж, воля твоя, читатель, но Литвиновские пакты с отечеством Эдуарда Эррио я никак не могу отнести к великой нашей удаче. Скорее наоборот, потому что особой радости немцам такой поворот доставить не мог. А ведь в душе они не питали к нам злобы. Все-таки в Зеркальном зале Версаля над ними издевался не Сталин, а Клемансо. Заключил наркомат иностранных дел Литвинова и пакт о ненападении с Польшей. А если бы не заключил? Времена расхристанных конников-первоармейцев Бабеля прошли. Тем более, что и тогда Бабель описывал не боевой состав, а обозников. К первой половине 1930-х годов боевая мощь Красной Армии и войск «шляхетской», «гоноровой» Польши были уже несравнимы. Так что если бы вислоусый Пилсудский рискнул вновь устремить свой взор на Киев, то Западная Украина и Западная Белоруссия воссоединились бы с СССР на пять-шесть лет раньше. Только и всего. Но Литвинову мало было «обеспечить» нашу безопасность с этой стороны. Он еще нанизал на свой дипломатический кукан целую связку «конвенций об определении агрессии» с Эстонией, Латвией, Румынией, Турцией, Персией, Афганистаном, Чехословакией, Югославией и Литвой. Все эти «конвенции» были «учинены, — как сообщалось в их конце, — в Лондоне» в июле 1933 года. В текстах блистали титулы президентов, императорских и королевских величеств. Тут не хватало только владетелей Сиама и Геджаса… Косвенно эти конвенции тоже ссорили нас с Германией, потому что Литва, например, получила от Версаля чисто немецкий Мемель (то, что нынешняя Литва называет Клайпедой). Что же касается Эстонии и Латвии… Может, и впрямь стоило нам гарантировать им (как было определено в конвенциях) «неприкосновенность», нейтрализуя возможность их захвата той же Германией? Нет, и здесь идея не стоила хлопот. Если Гитлер не захотел ссориться с нами из-за этих лимитрофов тогда, когда был уже посильнее, то тем более он не покусился бы на них в середине 1930-х годов. А вот глухое раздражение эти конвенции у немцев вызывали. Увы, активность Литвинова во второстепенных делах прикрывала саботаж им важнейшей проблемы — восстановления и укрепления отношений с новой Германией. А это тогда было необходимо Советскому Союзу даже больше, чем самой Германии. Немцы могли, например, сокращать ввоз к себе нашего сырья и продовольствия, что неприятно отражалось на нашей платежеспособности. Немцы могли это себе позволить: они продавали нам не просто товары, а индустриальную базу нашей экономической самостоятельности в будущем. Иное дело французы. Не говоря уже об англичанах. В конце апреля английский король Георг V издал указ о введении эмбарго на ввоз советских товаров. Это была реакция на осуждение в Москве шести английских служащих фирмы «Метрополитен-Виккерс». А уже 1 июля эмбарго было отменено. Англичане продержались ровно два месяца. Без русского леса они не могли обходиться уже не первый век. И одно это полуанекдотическое «эмбарго» доказывало: особо заботиться об английском (да и французском) расположении нам не приходится. Оно было и так обеспечено экономической заинтересованностью Англии и Франции в торговле с нами. И ВСЕ-ТАКИ Дирксен дождался разговора с Молотовым. Правда, из-за саботажа Крестинского и Литвинова дождался уже «под занавес» своей московской службы. Советский премьер принял посла 4 августа 1933 года, а вскоре немец уехал из Москвы, получив назначение в Токио. Входя в молотовский кабинет, бывалый дипломат волновался настолько заметно, что Молотов даже отметил это в официальной записи беседы. Впрочем, оно и неудивительно! Дирксен пробыл послом в Москве 5 лет. И каких лет! За эти годы Германия и СССР стали неузнаваемыми. Бесславно закончилась Веймарская республика. Ее серость только подчеркивал блеск бриллиантовых колье на персях белокурых подруг влажноглазых нуворишей. А теперь эротика танго для избранных сменялась в Германии походным маршем миллионов. СССР из размякшей, как перепаренное тесто полудержавы-полухутора за 5 лет превратился в индустриального гиганта. Он поглощал сталь, станки, динамо-машины и никель почище, чем раблезианский Гаргантюа телят… Дирксен — путешественник, солдат, дипломат — хорошо понимал, что могло бы дать соединение экономического потенциала новой Германии с возможностями нового СССР. А с нарастающей горечью он видел, как эти головокружительные перспективы упускаются обеими сторонами, но особенно — советской. Сдержанный согласно протоколу, он не мог высказать эту боль Молотову и волновался с первой же фразы: