Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 58

— Уравниловка не имеет ничего общего с марксистским социализмом. Только люди, не знакомые с марксизмом, могут представлять себе дело так примитивно, будто русские большевики хотят собрать воедино все блага и затем разделить их поровну. Такого социализма, при котором все люди получали бы одну и ту же плату, одинаковое количество мяса и хлеба, носили бы одинаковые костюмы — такого социализма марксизм не знает. Совершенно ясно, что разные люди имеют и будут иметь при социализме разные потребности. Социализм никогда не отрицал разницу во вкусах, в количестве и в качестве потребностей. 5 декабря 1936 года VIII Чрезвычайный съезд Советов принял новую — «Сталинскую» Конституцию. Там не было статьи о референдуме, но это лишний раз доказывало, что не все зависело от Сталина. Сам он еще за год до VIII съезда Советов считал, что референдум надо ввести. Мнение для тиранов несвойственное. В КОНЦЕ 1936 года в уютной московской «литературной» квартире принимали Пришвина. Хозяин, фольклорист средней руки Н., недавно вернулся из Праги и был под впечатлением последних статей Чапека.

— Представляете, Михаил Михайлович, как это глубоко! — Н. закрыл глаза, помолчал и продекламировал: «При нынешнем состоянии мира для интеллигенции существуют только три пути: соучастие в преступлении, путь трусливой капитуляции или путь мученичества». Жирноватый Н. умолк, но глаз не открыл и сладко жмурился. Наверное, представлял себя мучеником. Он вздрагивал плечами, морщил лицо, а потом, видно испугавшись, что перемучается, быстро открыл глаза, потянулся к столу, быстро выпил рюмку водки и закусил грибком. Пришвин все это время сидел задумавшись, а потом нехотя произнес:

— Ошибка большевиков в том, что взяли на себя больше, чем вообще может взять на себя человек: разумными средствами искоренить зло… Собрались свои, поэтому никто не поежился, а Н., дожевывая солененькое, подтверждающе замахал головой и руками.

— Позвольте, товарищи, есть же еще один выход, — неизысканный Новиков-Прибой был в этом обществе всегда немного застенчив, однако голос порой подавал. Конечно, для бывшего простого баталера на цусимском броненосце «Орел» компания была лестная, чистая, образованная. Но нельзя же перехлестывать через край. Грибки-то, чай, не сами собирали, бело вино не сами курили, да и семгу, вон, тоже, небось, не сами ловили…

— Какой путь, милейший Алексей Силыч? — расслабленно отозвался хозяин.

— С народом, — твердо ответил баталер.

— А-а… Ну да, ну конечно. Вышли мы все из народа…

— Что вы смеетесь? Времена-то могут наступить грозные. Войной пахнет. То ли «англичанка» опять подгадит, то ли вон Гитлер. Немец — это штука серьезная. А у нас, как я погляжу, очень уж много беспечности и лени, а дела — маловато. Как бы не разорили нам Россию. Пришвин тронул бородку, поправил очки и убежденно возразил:

— Нам-то что! Пусть разорят всю страну — Слово останется. И мы из Слова построим вновь всю страну… Читатель! Открою маленькую свою уловку. Я не выдумал фольклориста Н. и славного писателя-баталера, хотя придумал некоторые их реплики. Но приведенные мной ответные мнения «певца русской природы» — не выдумка. Как не выдумка и сам разговор трех литераторов. Однако состоялся он не в 1936 году, а позже. Запись о нем есть в дневнике Пришвина от 4 апреля не «рационального», а реального тысяча девятьсот сорок второго года, когда мысли, высказанные Пришвиным, выглядели не то чтобы безответственно и кощунственно, а просто предательски. Зачем мне пришлось прибегать к вымыслу в «романе»-исследовании, основа которого — факт? А вот затем, чтобы пригласить читателя к раздумью… Если Пришвин мог так мыслить и чувствовать даже в грозном 1942 году, то не мог ли он и близкие ему по натуре интеллигенты быть так настроенными и в середине 30-х годов? Думаю, и мог, и был настроен. Потому что очень уж многие старые интеллигенты (особенно из литературно-художественных, да и иных кругов) не столько помогали Сталинской эпохе, сколько наблюдали за ней со стороны. И многие из них, будучи по национальности русскими, становились все более чужими русской сути той России, которая становилась все более родной ее народу. К слову, через три месяца, 22 июня 1942-го, в день годовщины начала реальной Великой Отечественной войны, При-швин не нашел в своей душе ничего другого, кроме как записать: «Дождик непрерывный день и ночь, залило землю. Очень бы хорошо для огородов, но холодно, огурцы не растут: несколько дней тому назад показались грибы». Русские, советские люди изнывали от жары в горящем обреченном Севастополе, мечтали о глотке воды в окопах донских степей, и ГИБЛИ, а этот «строитель России» силой словес тревожился об огурчиках к столу! И ведь что обидно — действительно был мастером «целомудренного и чистейшего русского языка». Природу описывал тонко… У СТАЛИНА и Молотова в середине 30-х тоже мог быть примерно такой «литературный» разговор… Вот они — у меня перед глазами, идут по зеленой аллее, и Сталин, тихо подымливая трубкой, размышляет:

— От интеллигентов ясности не добьешься… Никак не могу понять — или у них самих в голове кавардак, или они назло дуболомам-большевикам со своей головы да на людские. Послушай: Все перепуталось, и некому сказать, Что у постепенно холодея, Все перепуталось, и сладко повторять: Россия, Лета, Лорелея…

— «Лета» — понимаю, а что такое «Лорелея»? — отозвался Молотов.

— Да уж, с Летой чего ж не понять — как говорят, «канула в Лету»… А Лорелея? Есть такой символ губительной, равнодушной красавицы. Сидит на берегах Рейна, зазывает на скалы рыбаков. У Гейне стих есть…

— А этот кто написал?

— Мандельштам… Вот он еще пишет: «Я в сердце века, путь неясен, а время удаляет цель». Молотов вдруг рассмеялся и шутливо предположил:





— Коба! Так это ж он о Троцком!

— Может и о Троцком, — Сталин был серьезен. — Фамилии-то нет. Это тут вот все с фамилиями: «И на земле, что избежит тленья, будет будить разум и жизнь Сталин».

— А это что — тоже он? — Он… Молотов чувствительностью не отличался — биография для ее развития у него была неподходящей. Но думать он умел, и подтекст вроде бы мутных мандельштамовских стихов начал постепенно угадываться. Он помолчал и вдруг спросил:

— Значит, Лорелея… Сидит на берегах Рейна и зазывает на скалы?

— Зазывает, будь она неладна.

— А то смотришь, и на берегах Леты сидит? И тоже зазывает?

— Угу, — Сталин возился с погасшей трубкой и еще раз кивнул головой.

— И кого зазывает? Сталин длинно затянулся, выпустил дым. Зачем-то одернул шинель и, не отвечая, продекламировал: «Россия, Лета, Лорелея»… Молотов поблескивал очками. Что тут скажешь? Если Лорелея — значит, зазывает. Кого? И если на берегах Рейна зовет она на погибель, то что уж говорить о берегах Леты — реки забвения и смерти? Лорелея. Лета. Россия… Обманутая-де большевиками Россия канула в Лету? Да, «художественный» ряд у Мандельштама получался занятный. Но Сталин уже круто повернул разговор:

— Вячеслав, ты помнишь дело Какурина и Троицкого?

— Это из академии Фрунзе? Тридцатый год?

— Да. Тогда они еще показывали на Тухачевского… Что он, мол, готовит почву для переворота и готов даже идти на военную диктатуру, чтобы избавиться от ЦК, колхозов и совхозов и большевистских темпов развития индустрии.

— Да, ты тогда вначале предполагал, что все это шло от Кондратьева, Громана и Бухарина. Правым умам нужен был штык «про запас». Но я хорошо помню, Коба, что тогда ты писал мне в конце октября… Сейчас, вспомню точно: «Что касается дела Тухачевского, то последний оказался чистым на сто процентов. Это очень хорошо».

— Память у тебя хорошая, Молотштейн. Да я и сам помню. Сто процентов… Плохо мы нашу литературу читаем, Вячеслав, а то бы знали, что стопроцентную гарантию дает только страховой полис. Так что? Может кооптируем Остапа Бендера в Политбюро, а? ДА, СТОПРОЦЕНТНО к середине 30-х годов можно было быть уверенным лишь в тех, кто никогда и никуда не шарахался; да и то это стопроцентной гарантией от антигосударственных действий не было. А все «шатания» различных «оппозиций» первой половины 20-х годов в первой половине 30-х выглядели юношескими шалостями. Дела закручивались уже серьезнее и круче. В сентябре 1932 года Молотов был в Кузбассе. Возвращались с очередной шахты, машина шла по крутой насыпи. Вдруг она свернула с дороги, покатилась под уклон, перевернулась и остановилась на краю оврага. Из машины сопровождения уже бежали к месту аварии чекисты, но Молотов сам пытался выбраться из салона, а рядом стоял бледный шофер и плакал. Валентина Арнольда, члена местной троцкистской организации, в последний момент подвели нервы и он начал тормозить. Молотова ему было не жаль, но себя он пожалел. В Москве троцкистские боевики следили за перемещениями Клима Ворошилова, однако машина «первого красного офицера» шла всегда так быстро, что покушение пришлось отменить. В мае 1934 года террорист Богдан уже прикидывал дистанцию стрельбы в зале заседаний конференции, где за столом президиума сидел Сталин. До Сталина было далековато. К тому же, нервы у троцкиста Богдана оказались не крепче, чем у троцкиста Арнольда. Стрелять он не решился, зато назавтра его застрелил на собственной квартире Бакаев — бывший председатель ЧК в Ленинграде и один из «ближних» Троцкого. В гражданскую Бакаева однажды по приказу Льва Давидовича чуть не расстреляли, а теперь он сам расстреливал тех, кто колебался в выборе между Сталиным и Троцким. Колеблющихся тогда хватало. Но если для Троцкого любой такой «выбирающий» был потенциальным союзником, то для Сталина он был потенциальным предателем, человеком опасным не для Сталина, а для дела Сталина. Троцкий рассчитывал на перебежчиков. Сталин не смог бы опираться на них ни при каких условиях. Тухачевский тоже решал, кого ему выбрать: Троцкого или Тухачевского? Своей быстрой карьерой Тухачевский был обязан вначале окружению Троцкого, а потом и лично Троцкому, тогда Председателю Ревввоенсовета Республики. В польскую войну именно Тухачевский рвался на Варшаву в полном соответствии с концепциями своего политического «шефа». Однако это были дела прошлые. В 1929 году Троцкого выслали из СССР, а уже в 1930 году в Берлине на немецком языке вышла его книга «Mein leben» («Моя жизнь»). Если учесть, что в Германии тогда была популярна книга «Mein Kampf», то некие ассоциации возникают. Но вообще-то, дело не в этих ассоциациях. Вряд ли Гитлер был по душе Троцкому как потенциальный союзник в борьбе против Сталина. Скорее туг Троцкий просто использовал коммерчески выгодное заглавие. Интересным в этой книге было, в частности, вот что… Троцкий возводил там напраслину на Ленина (на Сталина — это само собой), обвиняя Ленина в стремлении безудержно наступать на поляков. Как и всегда, Троцкий не был бы Троцким, если бы не выгораживал здесь себя. Но польской темы он коснулся скупо, как и всей Гражданской войны. Лев Давидович явно не хотел показывать, к кому из красных полководцев он относится лояльно, а к кому нет. Похвалил он лишь Эфраима Склянского, к тому времени утонувшего во время командировки в США. Промолчал Троцкий и о Тухачевском. Расчет здесь был, конечно, с дальним прицелом. Считается, что конфликт Сталина и Тухачевского возник как раз со времени польской кампании. Может и так. Но до сих пор мало кем понято, что именно Сталин поддерживал тогда верное, реалистическое направление удара — на Львов. Львов — это Украина, это — законная часть западного края русской земли. Это — поддержка населения. А Тухачевский шел через чисто польские земли и уже видел себя воином Троцкого на просторах «революционной Европы». Именно Троцкого, потому что Ленин в конце августа 1920 года подписал такое постановление Политбюро: «Политбюро постановляет выразить самое суровое осуждение поступку тт. Тухачевского и Смилги, которые издали, не имея на то никакого права, свой хуже чем бестактный приказ, подрывающий политику партии и правительства». Речь здесь идет о приказе Реввоенсовета Западного фронта № 1847 от 20 августа, где заявлялось, что польская мирная делегация сплошь состоит из шпионов и контрразведчиков и что мир может быть заключен только «на развалинах белой Польши». В этом приказе — весь Тухачевский: троцкистские амбиции и спесь, склонность к самостоятельной политической роли, игнорирование директив, своеволие. Вот что группировало вокруг «яркой личности» бывшего Командзапа ряд его давних военных коллег. А подбор их был вполне определенным. Дворянин Михаил Тухачевский в Гражданскую командует 8-й армией. Иона Якир — член ее Роеввенсовета. Двадцатые годы. Якир — лучший друг Гамарника, ставшего политическим руководителем Красной Армии. В этот круг входят активнейший троцкист Смилга — правая рука Тухачевского на польском Западном фронте, активнейшие троцкисты из военных — комкоры Виталий Примаков и Витовт Путна. И здесь же Фельдман, Уборевич, Гарькавый, заместители Якира Блюхер, Дубовой, Каширин и десятки других блестящих или числящих себя таковыми командармов, комкоров, комдивов. К Троцкому примыкают и два бывших начальника Политуправления РККА Антонов-Овсеенко и Бубнов. Старый друг открытого предателя Бармина, который из нашего афинского полпредства уже вот-вот уйдет на хлеба американских спецслужб, — начальник ВВС Алкснис. В конце 1920-х Якир уезжает на учебу в германскую Академию генерального штаба. После ее окончания старый маршал Гинденбург, президент Веймарской Германии, вручает ему основной военный труд Шлиффена «Канны» с надписью «Господину Якиру — одному из талантливых военачальников современности». Среди тех, кто близко контактирует с рейхсвером — Корк, Уборевич, Фишман. Тухачевский же ходит в личных друзьях самого фон Секта и знает многих генералов рейхсвера. А они знают его. Знает Тухачевского и Троцкий. А Тухачевский знает Троцкого. Тому нужен новый революционный пожар, но это — новые походы под водительством заматеревших в потреблении плодов славы Гражданской войны и застоявшихся в «стойлах» командно-штабных учений подчиненных Тухачевского: Якира, Уборевича, Блюхера. И вот уже бывший подполковник Первой мировой, а ныне маршал Егоров и бывший поручик, а ныне маршал Тухачевский доверительно беседуют о том, что Генсек, мол, в военном деле не смыслит. Учтем и такую цифру: за 20-е и первую половину 30-х годов из армии уволено пять тысяч бывших оппозиционеров. Это, читатель, читай — троцкистов. В партийном аппарате, в советских учреждениях, в промышленности троцкистов в середине 30-х было еще больше. Троцкист в то время — это уже автоматически в первую очередь противник политического курса, и лишь во вторую — участник государственной и производственной работы. И уже поэтому троцкизм все более становится средством саботажа и прямого вредительства. Итак, в 30-е годы были налицо, с одной стороны, амбициозность «красных наполеонов», с другой — р-р-революционность красных интернационалистов с местечковым прошлым. Плюс просто карьерные авантюристы. Смесь весьма взрывоопасная. И это не «химера НКВД», а реальность. Так же, как реальность такие вот заграничные публичные заявления Троцкого: «Недовольство военных диктатом Сталина ставит на повестку дня их возможное выступление». И Троцкий же открыто призывает коммунистов в СССР к государственному перевороту. Самоуверенный Тухачевский в эти последние годы даже не очень-то скрывает свое двурушничество. 31 марта 1935 года он пишет в «Правде» так: «Правящие круги Германии основную стрелу своих операций направляют против СССР». Это — официальный тезис для внутреннего употребления (чтобы, не дай Бог, Советский Союз не начал налаживать нормальные и уж тем более дружественные отношения с рейхом Гитлера при Генсеке Сталине, а не при Генсеке Троцком или там диктаторе Тухачевском). Это — как раз та линия, которая совпадает и с политикой активного троцкиста, заместителя наркома иностранных дел Крестинского и самого наркома Литвинова. Проходит год. В апреле 1936 года имперская Англия хоронит короля Георга V. Тухачевский — советский военный представитель на этих похоронах. По пути в Лондон он останавливался в Берлине, где его старые знакомцы по рейхсверу, только-только переименованному в вермахт, устраивают ему сердечный прием. Возвращается маршал через Париж. Прием в советском полпредстве, шампанское и еще невыветрившийся хмель с королевских поминок… Тухачевский теряет самоконтроль и брякает: «Мы должны ориентироваться на новую Германию… Я уверен, что Гитлер означает спасение для нас всех». Сидящие рядом министр иностранных дел Румынии Титулеску и французская журналистка Женевьева Табуи озадачены. Но уж просто был бы ошарашен, если бы это услышал, некто Пьер Фервак… И вот почему… Во Франции у Тухачевского был целый ряд знакомств, завязанных при обстоятельствах более чем необычных — в немецком плену, во время сидения в крепости-тюрьме Ингольштадт. Немцы сажали туда особо строптивых союзнических (фактически русских и французских) офицеров, совершивших по несколько попыток побега из плена. В Ингольштадте четырехкратный «бегун», подпоручик Семеновского гвардейского полка Михаил Тухачевский не раз беседовал с будущим генералом Гойсом де Мейзераком, с будущим не просто генералом, а президентом Франции Шарлем де Голлем (тогда капитаном), но особенно он сошелся с Реми Руром. Они спорили о политике и искусстве, о музыке и христианстве. И обо всем этом, а прежде всего, о самом своем собеседнике, ставшем «красным маршалом», Реми Рур под псевдонимом Пьер Фервак написал книгу, которая была опубликована в 1928 году. Через восемь лет автор и его герой сидели в парижском кафе, и одетый в штатское русский говорил французу (если верить последнему) весьма любопытные вещи… Бывшие товарищи если не по оружию, то по плену, не забыли и о «текущем моменте»…