Страница 97 из 100
НА ВОЗНЕСЕНСКОЙ РАЗВИЛКЕ
На шляху у вспыхнувшего и уже угасающего губернского Вознесенска стояла молодая женщина. Все лето стояла, и вот теперь осень пришла… стоит. Чуть в сторонке, рядом с заросшей дорогой на хутор Щербаня, прижался к земле невысокий длинный шалаш. У его входа лежала, положив морду на вытянутые лапы, большая серая собака.
– В жару, в спеку стояла и на дожди осталась, – тихо рассказывал возница ехавшим на ярмарку из Богоявленска мужикам и бабам.
– Где? А чого вона тут? – сразу заинтересовались закутанные в теплые шерстяные шали бабы.
– Может, сторожуе? – пожал плечами возница.
– Э-э! Ты скажешь, – перебил его высокий, гренадерского роста старик, что подсел к ним на повозку недалеко от развилки. – Ждет она здесь казака с войны. Суженого своего ждет.
Телега проезжала мимо женщины, а она, склонившись над корзиной, перебирала травы, подносила их к лицу, вдыхала аромат и аккуратно перевязывала, часто взглядывая на дорогу. Бабы в телеге развернулись, всматриваясь в чудную, непонятную женщину, сокрушенно качали головами и спрашивали:
– А чого тут чекае?
Старик неторопливо отвечал, чувствовалось, что он говорил уже об этом не раз.
– Может, сговорились они тут или где рядом встретиться, когда он с похода вернется, а она от надзора родительского убежала.
– У, бесстыжая!
– А чего бесстыжая? Родители ее староверы, только свою веру признают. А он ее от хвори смертельной спас. Хотел жениться, да вот те не пожелали. Не их веры.
– А деж воны зараз? Батьки та родные?
– Подались на Дунай на новые земли или еще куда дальше. А может, и поумирали давно.
– Чого ж она тут на шляху стоит?
– Да тут солдаты с войны идут, она их и спрашивает, не видели ли ее суженого.
– И не боится она?
– А вон, гляди, у нее волк прирученный лежит. Кто же посмеет обидеть.
– Ну а коханый-то ее знает, что она тут, в курене?
– Эх, кабы знал казак, на крыльях бы прилетел. Может, и головушку сложил в дальних краях.
И старик замолк, усердно высекая кресалом искры, чтобы закурить свою глиняную трубку. Бабы же еще долго глядели на одинокую фигурку, вздыхали, жалея себя и радуясь, что есть на белом свете такая сердечная любовь.
По дороге продолжали катиться кибитки, широкие кареты, пароконные возки, медленно тащились чумацкие волы, прогарцевали гусары, загребая желтую пыль, шагали солдаты. А у небольшого шалаша, приложив руку ко лбу, стояла, вглядываясь во всех прохожих и проезжающих, затянутая в темную одежду беловолосая женщина.
Как жила она? Чем питалась? Что согревало ее? Никто не знал. Да, может, и она сама не ответила бы, спроси ее об этом. Никуда не уходила от дороги ни в долгие летние дни, ни в короткие душные ночи. Никто не бывал и у нее. Лишь теплый ночной ветер, оббежав соседние рощи и буераки, залетал в ее шалаш, осушал ее одежды, шевелил ресницы, ласково прикасался к лицу, гладил кожу. А потом, прошептав что-то нежное и успокаивающее, выскальзывал с другой стороны, уже считая женщину частью этой степи, этих просторов и трав.
Но однажды прозрачным осенним вечером, когда стаи журавлей криками тревожили все вокруг, она суетливо засобиралась, прикрыла прошлогодним бодыльем вход в шалаш, позвала собаку и зашагала в темноту по грунтовой дороге, ведущей к Щербаневой леваде.
Утром по Вознесенскому шляху снова запылили возки и телеги. Медленным ходом проходили с запада обозы возвращавшихся с недавней итало-швейцарской кампании войск. Несколько телег остановилось у покинутого шалаша.
– Вот тута подмажем свои колеса и передохнем трохи, – спрыгивая с нагруженного воза, сказал седоусый старый казак. Он осмотрелся, откинул бодылье и присвистнул: – Чисто, как в избе. Здеся мы, братцы, и поедим.
Казаки неторопливо зашумели, расслабили сбрую у лошадей, освободили их от удил, привязали мешки с овсом, прихватили свою нехитрую снедь и полезли в шалаш. Молодой казак заприметил идущего по заросшей дороге странника и, неловко забрасывая левую ногу, пошел к нему навстречу.
– Здравствуй, диду! – поклонился идущему.
Тот кивнул головой и остановился, ожидая, что еще скажет молодой.
– Не были ли вы, шановний батько, на Щербаневой леваде, не бачили ли там кого-нибудь? – еще раз поклонился казак.
– Божий я странник, человече! Бывал везде. А если недалече, в лощине, усадьба разоренная Щербаневой зовется, то никто этого не знает. Ибо запустенье там и тишина. Я заночевать там хотел, но страх меня, грешного, обуял, и ушел я в темень, по тропе лесной. Слава богу, что сие совершил, ибо в полночь промчался мимо меня волк серый да тенью скользнула душа чья-то. Нечистое то место, парень. Тоска там и пустырь.
– Было бы чистое, коли б там жили, а разор, он всегда тоску нагоняет, – невесело сказал казак. – Ну значит, ни одной живой души не заметил, старый?
– Нет, нет, одно запустенье.
Казак заковылял к шалашу, а спустившись с гребня дороги, обернулся и крикнул страннику:
– А поснедать с нами не хочешь, усердный человек?
Тот помахал головой и быстро зашагал, как будто пытался подальше уйти от этих мест.
– Ты что, Максим, такой печальный и замученный? – спросил казака седоусый, когда тот втиснулся в шалаш. – Чи твоя нога, может, оживает?
– Так вот, друже, моя нога, яка в Альпах осталась, знала, шо тут моя батькивщина, тут я жил и ушел отсюда в казаки.
– А кто же есть у тебя в сих местах?
– Да никого. Одна хата пустая, и та развалилась, каже странник.
– Ну тогда что ж, давай выпьем чарку в память нам людей дорогих.
Казаки, в большинстве своем пожилые ездовые, что служили раньше и в боевых войсках, выпили, помянули и павших, и всех, кто дал им жизнь и славу. Закусили. Один, самый старый и сморщенный, закурил трубку и, склонив голову, обронил слезу.
– А слыхивали вы, братцы, что наш батюшка, Александр Васильевич, помер?
– Слыхивали. Вона Максим наш одноногий уж песню спивае. Спой-ка нам, друже.
Донские, яицкие, кубанские казаки, что бывали во многих славных походах, а ныне были обозными ездовыми, закивали головами. Максим не отнекивался, сходил за бандурой, сел удобно и тронул струны.
затянул он мягким, ненадрывным голосом. Начало было обычное, но затем казаки вздрогнули, когда Максим стал петь, как лежит «в гробу их батенько».
Казалось им, что уже побывал Максим на том печальном обряде, услышал перед тем последние слова боевого их командира, обращенные к русским солдатам и казакам:
Вспоминались старым воинам их лихие атаки на Кинбурнской косе, рейды в тыл турок у Рымника, пешие переходы по горам Швейцарии и отцовские суворовские слова, после которых были готовы идти они и в огонь, и в воду, и на небеса.
Казаки кивали в такт головами, медленно, с продувом выпускали еще крепкий табачный дым из трубок, а Максим дернул с какой-то особой неистовой силой по струнам последний раз и уже вослед звуку закончил: