Страница 32 из 35
Потом ездили катером на остров, славный своими кружевами, и остров – колонию стеклодувов, и на остров, где спят вечным сном заодно с простыми смертными четыре знаменитости. А я ошеломленно пялился на всю эту невидаль, глотал пригоршнями таблетки от давления и поноса – патриотическая реакция моего желудка на местную воду – вздыхал и тяготился. Эх, нас бы, да тридцать лет назад, да сюда бы… А мы так бездарно профукали свои лучшие годы, скуля под семиструнку, ломясь в открытые, а хоть бы и закрытые двери, ночи напролет надсаживая глотки в сдобренных портвейном словопрениях на шестиметровых кухнях, в сторожках и котельных…
И наконец – пятый день конференции, утреннее заседание, предшествовавшее моему мальчишескому бегству от ангела-хранителя в образе семидесятилетней двужильной эмигрантки и – подумать только! – бывшей любовницы. Как равный среди равных, с сознанием выполненного долга я уселся неспешно на откидное кресло в конференц-зале, приветливо раскланиваясь направо и налево со светилами славистики, большинство из которых я знал и чтил до поры лишь по публикациям, когда почувствовал, как от объявления, прозвучавшего с председательской кафедры, рубашка прилипла у меня к спине. Председатель, огромный англичанин с бронзовой лысиной и неправдоподобным именем Джон Браун, дока в современной русской поэзии, на своем роскошном русском объявил доклад Никитина, с улыбкой объяснив изменение в программе заседания хорошо известной в ученых кругах эксцентричностью русского коллеги, нагрянувшего на конференцию экспромтом – проездом из лекционного турне по немецким университетам.
– Побольше бы таких ЧП, – с наслаждением щегольнул англичанин советским новоязом и, описав широкий приглашающий полукруг рукой, пророкотал:
– Добро пожаловать на огонек, enfant terrible Никитин!
Не он. Не он! Человек лет шестидесяти – шестидесяти пяти ничем не примечательной внешности, с лысиной и брюшком, оттягивающим сорочку под расстегнутым пиджаком, лучась милой шкодливой улыбкой, извинился за нарушение регламента заседания, сказал, что на дерзкое вторжение его подвигло необоримое желание засвидетельствовать свое искреннее почтение высокому собранию, сослался на понятную робость, овладевшую им, когда ему в последнюю перед выступлением минуту стало известно, что о Чиграшове уже держал речь в этой аудитории – и кто? – сам Криворотов! Словом, симпатяга с ходу обаял ученую публику, включая, разумеется, и меня.
И все-таки он. Не в смысле, что Никита, а именно тот Никитин, не однофамилец. Ибо первые же фразы доклада, последовавшего за витиеватым псевдосмиренным вступлением, обнаружили хорошо знакомую мне исследовательскую хватку: наблюдательность с душком (довольно саморазоблачительную, если вдуматься); никаких благоглупостей, напротив, обращение с автором, как с заведомым мошенником, которого можно и нужно вывести на чистую воду; аргументация ниже пояса – иногда и в прямом смысле. Я не сторонник этой, с позволения сказать, методы, но слушать из зала или читать – одно наслаждение. Так я и слушал: с несколько порочным удовольствием, помноженным на благодарность – как-никак докладчик, сам того не ведая, избавил меня от затяжной мании преследования.
Названный попросту – «Свобода и закон» – доклад, очень по-никитински, являлся крайне интимным погружением в предмет разговора – творчество и личность Чиграшова. Помянут был цикл стихотворений «Белый клык», от которого переброшен мостик к джеклондоновскому герою, тоже полукровке; имелась в виду, конечно же, профессиональная – ловко! – принадлежность отца Чиграшова к «волчьей стае». Отсюда делались выводы об амбивалентном отношении покойного поэта к проблеме, вынесенной в заголовок выступления. Уже через минуту Никитин походя ссорил Чиграшова с Ходасевичем, доводя до мировоззренческих обобщений слова последнего о законе и свободе, сказанные им применительно к четырехстопному ямбу. А там было рукой подать до пушкинских «покоя и воли» в трактовке Набокова – на примере оды «Вольность», «Онегина» и «Из Пиндемонти». И вся эта хулиганская ученость лихо балансировала на грани шарлатанства. Трюкач, но талантлив, собака, ничего не попишешь, а то я уже малость притомился от наукообразия предыдущих докладов и концепций без изюминки. Никитин сорвал заслуженные аплодисменты и подтвердил свое реноме возмутителя спокойствия.
На предусмотренном расписанием ланче я поискал глазами старинного соперника, чтобы пожать ему руку и пожурить за лесть, но не нашел сразу, а риск напороться на Арину был слишком велик; так что я счел за благо ретироваться через запасной выход и пошел шляться, опасливо обогнув стороной парадное крыльцо, на котором мы загодя условились встретиться с Ариной – и ноги сами вывели меня на обетованную площадь, чтобы одно, хоть одно обетование сбылось…
Значит, все-таки стоило смыться. Я направился к урне выбросить окурок и собрался уже обойти свою сбывшуюся площадь по второму кругу, когда колокольня Санта-Мария-дельи-Кармине начала негромко благовестить. Я зажмурился, чтобы где-то высоко-высоко-высоко в лад колокольному расслышать легкий звон лучшего горя моей жизни. Тихое бряцание сыпалось с белесого неба и бродило по каменным закоулкам, многократно отскакивая от зеленой воды, как брошенная из суеверия монетка. И я снова вздохнул: «всего-то».
И словно площадь была оперными подмостками, а колокольный звон знаменовал начало нового явления, валом повалили из боковых улочек в мое урочище разноплеменные праздношатающиеся, главным образом, коротышки-японцы, увешанные фото – и видеоаппаратурой; знаменитые голуби «венетийских площадей» – и те уступали им в числе. Чтобы не отвлекаться на туристскую массовку и продлить на миг-другой горько-сладкое оцепенение, я свесился через перила и залюбовался на траурный поезд гондол прямо у себя под ногами, бесшумно след в след проскальзывавших под арку мостика, когда меня сзади окликнули по имени и отчеству. Никитин спешил ко мне через площадь с цветастыми полиэтиленовыми пакетами в обеих руках.
– Дороговизна в этой хваленой Италии, доложу я вам! – закричал он мне запросто, по-командировочному.
Я приветливо фыркнул в ответ, потрясая своими такими же поносками.
– Но девки мои, – продолжал он, – то бишь жена, дочь и внучка, кипятком ссаться будут. Уф, дайте отдышаться, едва догнал. Кричу вам, кричу, а вы – ноль внимания, зазнались, думаю, или так называемый эстетический шок подцепили и старых друзей в упор не видите.
«Начинается», – подумал я. Довольно типовая внешность Никитина вблизи и впрямь говорила мне что-то. Но с некоторых пор моя хваленая зрительная память стала давать сбои. Правда, я владел в совершенстве искусством диалога на одних местоимениях, избегая имен собственных. Широко пользовался испытанным способом освежить память – с фамильярным призывом «Знакомьтесь!» подводя очередного «мистера Икс» к третьему лицу, а сам обращался в слух. Но данный случай был мне в новинку: имя известно, зато куда-то в щель меж полушариями мозга запропали сведения о не разлей водой прошлом. На мое везение, собеседник трещал без умолку, давая мне вдосталь наиграться в угадайку:
– Внучке-пигалице пяти нет, а уже перед зеркалом полдня проводит, та еще штучка обещает вырасти, будьте уверены. Сообщения вашего давешнего, кстати сказать, читал ксерокопию – просто тютелька в тютельку, я и сам нечто подобное собирался накропать, но – ваша взяла, победителя не судят. Как жизнь-то людей сводит, а, дивитесь, небось? Кто бы мог подумать, вот так, как два пальца об асфальт, – и в Венеции? Кофейку за встречу (что умеют макаронники – то умеют) или чего-нибудь покрепче? Я угощаю, елочки точеные…
– Подождите, – сказал я. – Вы – Георгий, если не ошибаюсь, Иванович? Вы меня допрашивали?
– Скажи’те еще, пытал, – рассмеялся Никитин. – Беседовали, Лев Васильевич, мы всего лишь беседовали. Будем знакомы по второму разу: в миру – Иван Георгиевич, впрочем, это дела не меняет, – мы обменялись рукопожатиями. – Нет, что деется, а? Двадцать лет спустя, чистый «Виконт де Бражелон»!